Мертвые души. Анализ восьмой главы поэмы н.гоголя "мертвые души" - гоголь - персональный уголок писателя - каталог файлов - учитель словесности Краткое содержание мертвые души 8

Герои восьмой главы - жители губернского города. Несмотря на то что имена некоторых указаны и повествователь упоминает их таким образом, как будто они знакомы всем, в том числе, читателям, - это персонажи эпизодические и индивидуализация их в авторскую задачу не входила. Степан Дмитриевич, Алексей Иванович, Иван Григорьевич - одни из многих. Обсуждая вопрос о том, как будет новый помещик вывозить приобретенных крестьян, каков «мужик у Чичикова» (VI, 154), станет ли он хорошо работать или окажется пьяницей, эти персонажи высказывают мнения, типичные для чиновников и в целом горожан. В главе и воссоздается особая атмосфера «толков, мнений, рассуждений» (там же). Они порождены конкретным фактом («покупкой» Чичикова), но вместе с тем выражают распространенные представления о русском мужике, содержащие полемический заряд и пробуждающие вопросы: действительно ли «русский человек способен ко всему и привыкает ко всякому климату». «Пошли его хоть в Камчатку да дай только теплые рукавицы, он похлопает руками, топор в руки, и пошел рубить себе новую избу» (там же) - или возобладает «привычка к бродяжнической жизни» (VI, 155); нужно ли помещику самому держать крестьян «в ежовых рукавицах» или можно передать в руки «хорошего управителя». Подобные вопросы становились предметом обсуждения в русском обществе, и ответы выразителями различных направлений русской общественной мысли предлагались разные. О знании Гоголем реалий русской жизни той поры и о готовности его включать в текст определенные наименования, отсылающие к конкретным явлениям, свидетельствует, например, упоминание Ланкастеровой школы взаимного обучения. Английским педагогом Дж. Ланкастером (1771–1838) была основана новая система обучения, при которой педагог обучает лучших учеников, а они в свою очередь обучают других учеников. Ланкастерская школа приобрела определенную популярность в России, в частности сторонниками ее были декабристы, они способствовали внедрению этой системы в солдатскую среду.

Однако отсылки к реальным явлениям или теориям могут нести в тексте и комическую окраску. Идеи приведены в соприкосновение с абсурдом жизни, а в свете аферы Чичикова и перспективная система обучения, и любые теории (как идеализирующие мужика, так и компрометирующие его) становятся некой отвлеченностью, которая не предполагает воплощения. Действительность в восьмой главе располагается именно в плоскости слухов и толков, а потому неизбежно приобретает алогичные, неизъяснимые черты. Слухи до поры до времени благоприятны для Чичикова (его произвели в «миллионщики»), но оказывается, столь же легко они могут обернуться и против него. Слух летуч, подвижен, следовательно, им можно оперировать как угодно и даже манипулировать.

Город, взбудораженный слухами, находится в особом состоянии, когда выходят на поверхность какие-то тайные, подчас самим жителям неведомые желания и способности. Оказывается, председатель палаты знает наизусть «Людмилу» Жуковского и мастерски ее читает. Почтмейстер «вдался более в философию и читал весьма прилежно, даже по ночам, Юнговы „Ночи" и „Ключ к таинствам натуры" Эккартсгаузена» (VI, 156–157). Названные книги относятся к мистической литературе, приобретшей известность в начале XIX века, когда распространились идеи «универсального», единого для всех европейских народов христианства. Юнг-Штиллинг и Эккартсгаузен (в главе «Мир литературы…» о них сказано несколько подробнее) принадлежали к наиболее сложным для чтения авторам, и что мог извлечь из названных сочинений почтмейстер, трудно представить. Но благодаря этому упоминанию он из обычного губернского «остряка» превращается в несколько загадочную фигуру, а читатель оказывается уже немного подготовлен к тому, что именно почтмейстер расскажет повесть о капитане Копейкине, пытаясь разгадать тайну Чичикова.

Действительность, изображенная в «Мертвых душах», становится все более фантасмагорической. Фантастическое у Гоголя, как правило, вырастает из эмпирики бытовой жизни нередко в результате гипертрофии некоторых, самых привычных, непритязательных форм. Дамы губернского города как будто вполне обыкновенны. Гоголь лишь чуть-чуть преувеличил привычки и манеры дам, как и «робость» автора перед ними («даже странно, совсем не подымается перо, точно будто свинец какой-нибудь сидит в нем» - VI, 158). Необычно разве что «руло» внизу платья одной из дам, «которое растопырило его на полцеркви, так что частный пристав, находившийся тут же, дал приказание подвинуться народу подалее» (VI, 160), но это не более чем выражение желания обратить на себя внимание «миллионщика», каковым был объявлен Чичиков. Как будто все можно объяснить, а ощущение странности города, привычек его жителей не исчезает.

В восьмой главе торжествует ничем не стесняемая материальность жизни. Она подменяет, девальвирует все, в чем может проявиться духовное содержание. Чичиков получает письмо от неизвестной дамы, и данный текст выглядит как великолепный образец массовой литературы, беззастенчиво пользующейся литературой классической и невольно опошляющей и даже пародирующей ее. Дама явно читала Пушкина - готов допустить автор или представить, как мог бы быть тиражирован пушкинский текст, если б он попал в руки новой «Татьяны»: «„Нет, я должна к тебе писать!" Потом говорено было о том, что есть тайное сочувствие между душами…» (там же). Автор прерывает строки корреспондентки Чичикова, перемежая далее «цитаты» и свой пересказ. «Неволя душных городов» из пушкинских «Цыган» («Там люди, в кучах, за оградой, / Не дышат утренней прохладой…») преобразуется в «город, где люди в душных оградах не пользуются воздухом» (там же). Помесь романтического стиля с сентиментальным порождает опошленный, сниженный вариант классического литературного текста. Тем не менее письмо дамы Чичиковым «свернуто и уложено в шкатулку, в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом, семь лет сохранявшимся в том же положении и на том же месте» (VI, 161).

Телесное, материальное явственно проступает в Чичикове и кажется определяющим все его существо. «Целый час был посвящен только на одно рассматривание лица в зеркале» (там же). Павел Иванович словно примеряет к своему лицу разнообразные выражения, которые ему могут пригодиться на бале; он также отрепетировал расшаркивания и раскланивания и вновь, уже не впервые в поэме, совершил прыжок, максимально выражающий состояние торжества и радости жизни; на этот раз это было «антраша», от чего «задрожал комод и упала со стула щетка» (VI, 162). Оставаясь собой, Чичиков вместе с тем уподобляется другим персонажам поэмы. «Свадебный билет», семь лет сохраняемый в шкатулке, напоминает о Плюшкине. Возглас Чичикова, обращенный к самому себе по завершении туалета - «Ах ты, мордашка эдакой» (VI, 161) - стилистически близок Ноздреву. Прибыв на бал, «герой наш… чувствовал какую-то ловкость необыкновенную» (VI, 162).

Атмосфера, вихрь бала всех подчиняют себе, и можно заметить, как действительность утрачивает равновесие и правдоподобие. Наряды дам поражают воображение и создают впечатление, что «это не губерния, это столица, это сам Париж! Только местами высовывался какой-нибудь невиданный землею чепец или даже какое-то чуть не павлиное перо в противность всем модам, по собственному вкусу» (VI, 163–164). Результат ли это ухищрений какой-то модницы или непокорность натуры, не желающей подчиниться насилию приличий и мод, трудно сказать. Но фантасмагория жизни вскоре уже целиком подчиняет себе все пространство. «Галопад летел во всю пропалую…» Галопад - это бальный танец в быстром темпе (впервые появился в России в 1825 г.), однако описание этого танца в поэме Гоголя создает ощущение несущейся неведомо куда жизни, потерявшей надежную точку опоры; «Почтмейстерша, капитан-исправник, дама с голубым пером, дама с белым пером, грузинский князь Чипхайхилидзев, чиновник из Петербурга, чиновник из Москвы, француз Куку, Перхуновский, Беребендовский - все поднялось и понеслось…» (VI, 164).

Чичиков, на первый взгляд, - тот же, что был, он по-прежнему характеризуется через внешние его проявления, и это позволяет допустить, что герой может быть в полной мере сведен к видимым, внешним его чертам: движениям, жестам, в исключительные минуты, как мы помним, к прыжкам. «Посеменивши с довольно ловкими поворотами направо и налево, он подшаркнул тут же ножкой в виде коротенького хвостика или наподобие запятой» (VI, 165). Веселое расположение духа героя названо, но внутреннее состояние, мысли Чичикова не раскрыты. Впрочем, никаким размышлениям герой, скорее всего, в эти минуты и не предавался, если не считать его попытки (достаточно скоро оставленной) угадать, которая из дам отправила ему письмо. Сам Чичиков воспринимает данный момент свой жизни как апофеоз, достижение заданной цели - зачем же тут размышлять, предаваться отвлеченным размышлениям?!

Однако автор, знающий о герое больше, чем тот сам знает о себе, проводит его через некое испытание. Чичиков, уже готовый произнести подошедшей к нему губернаторше привычные любезные слова, «ничем не хуже тех, какие отпускают в модных повестях Звонские, Линские, Лидины, Гремины…» (Лидин упомянут в «Графе Нулине» Пушкина, Гремин - герой повести А. Бестужева-Марлинского «Испытание»), «остановился вдруг, будто оглушенный ударом» (VI, 166). Он видит перед собой губернаторскую дочку, «ту самую блондинку, которую он встретил на дороге, ехавши от Ноздрева» (там же), - и лишается дара речи. Гоголь прибегает к ситуации окаменения героя. Можно сказать, он вновь, как и в финале «Ревизора», выстраивает немую сцену, только в данном случае немотой и неподвижностью поражен один Чичиков. Он «стоял неподвижно на одном и том же месте» и «вдруг сделался чуждым всему, что ни происходило вокруг него» (VI, 167). «Аферу» Чичикова вскоре раскроют Ноздрев и Коробочка, однако первый толчок к недовольству и недоумению города дает сам Чичиков, лишившийся вдруг своей способности быть ловким и любезным с каждым, кто ему полезен. «Приятные фразы канули, как в воду» (там же), и это «решительное невнимание» ко всем сыграло свою роковую роль - дамы в конце концов обиделись на Павла Ивановича.

Чичиков же ведет себя как романтический герой, который забывает обо всем на свете, устремляясь к предмету своей любви. Правда, автор не преувеличивает рыцарские порывы своего героя, позволяя себе в комментарии усомниться в истинности, глубине его чувства: «Нельзя сказать наверно, точно ли пробудилось в нашем герое чувство любви, даже сомнительно, чтобы господа такого рода, т. е. не так чтобы толстые, однако ж и не то чтобы тонкие, способны были к любви; но при всем том здесь было что-то такое странное, что-то в таком роде, чего он сам не мог себе объяснить» (VI, 169). Странными чаще всего именовались герои романтических повестей. Своим «спутником странным» поименовал героя и автор «Евгения Онегина», вовсе не романтического романа, но романа в стихах, указывая, что это была «неподражательная странность», т. е. не литературная, не заемная, а означающая подлинную непохожесть героя на других.

Странность поведения Чичикова - знак непроявленных, невоплотившихся свойств его души, которых он сам не в состоянии понять. Но как только читатель увлечется подобным предположением и станет ожидать от героя действий, соответствующих романтической логике характера, автор напомнит ему, что Чичиков - герой «средних лет и осмотрительно-охлажденного характера» (VI, 92–93). Правда, сказано это было при описании первой встречи Чичикова с губернаторской дочкой, следовательно, осмотрительность и охлажденность не помешали герою вновь отдаться мечтам, поэтому автор замечает, что, конечно, «и Чичиковы, на несколько минут в жизни, обращаются в поэтов; но слово поэт будет уже слишком» (VI, 169). Речи, которыми Чичиков пытается увлечь шестнадцатилетнюю блондинку, подтверждают, что он точно не поэт. Между порывами души и словом, душевным состоянием и действием - бездна или во всяком случае неодолимое для Чичикова расстояние.

Итак, минуты наивысшего торжества, успеха оборачиваются для Чичикова поражением. «Негодование» дам, оскорбленных невниманием, уже совершало невидимый поворот общественного мнения, но все же решающую роль сыграло появление Ноздрева с его восклицанием: «А, херсонский помещик!.. Что? Много наторговал мертвых?» (VI, 171–172). В первый момент оно показалось столь необъяснимым, что все пришли «в замешательство», и покой города оказывается непоправимо нарушен.

В поэме вновь появляются герои, уже знакомые читателю по первым главам, но теперь они раскрывают себя с новой стороны. Гоголь не изменяет радикально характеры, не обнаруживает некие невидимые прежде психологические черты героев-помещиков. По-прежнему неуемен Ноздрев, прижимист Собакевич, опаслива (не продешевить бы) Коробочка. Но действительность - волей автора - словно утратила некие точки опоры, сдвинулась со своего устойчивого места, понеслась («пошла писать губерния» говорит про себя Чичиков, оглядывая зал с мелькающими в танце парами), и этот вихрь жизни подхватил всех без исключения, бытовым поступкам и словам придавая оттенок абсурда, нелогичности.

Что хочет Ноздрев? Уличить Чичикова? Вряд ли. Привлечь к себе всеобщее внимание? Для этого он слишком непроизволен и непрактичен. А может быть, ему и в самом деле не дает покоя вопрос, зачем Чичиков покупал мертвые души? Может быть, ему досадно, что самому не пришла в голову столь непривычная идея?

И вновь перед нами немая сцена: «Эта новость так показалась странною, что все остановились с каким-то деревянным, глупо-вопросительным выражением» (VI, 172). Бессмысленное, кажущееся бесконечным движение прекратилось на лету, замерло неестественным образом. Эту неизъяснимую и досадную остановку губернский город пытается преодолеть, спешит вернуть жизнь в прежнее русло. Павел Иванович садится играть в вист (правда, делает изумляющие всех ошибки), Ноздрев выведен из залы (после того как «посреди котильона он сел на пол и стал хватать за полы танцующих» - VI, 174). Восстановленное движение, однако, придает жизни уже вовсе алогичные, даже абсурдные черты: «Офицеры, дамы, фраки - все сделалось любезно, даже до приторности. Мужчины вскакивали со стульев и бежали отнимать у слуг блюда, чтобы с необыкновенною ловкостию предложить их дамам. Один полковник подал даме тарелку с соусом на конце обнаженной шпаги» (там же).

Комната гостиницы, в которой скрывается Чичиков, потерпевший фиаско и ставший похожим «на какого-то человека, уставшего или разбитого дальней дорогой» (там же), - «комнатка», напоминает автор, стараясь вызвать улыбку, знакомая читателю, «с дверью, заставленной комодом и выглядывающими иногда из углов тараканами» (там же), теперь она не побуждает героя сделать «антраша»: «Положение мыслей и духа его было так же неспокойно, как неспокойны те кресла, в которых он сидел» (там же). Читатель, знающий дальнейшее развитие сюжета, может испытать некоторое недоумение. В заключительной главе будет представлена биография Чичикова, и она не оставляет сомнений в том, что этот «ни толстый, ни тонкий» господин умел найти выход из любой ситуации. Не все ему удавалось, но он не падал духом, не терял уверенности в себе, разве что недолго сетовал на коловращение жизни. Теперь же «неприятно, смутно было у него на сердце, какая-то тягостная пустота оставалась там» (там же). Душевное смущение, внутреннюю пустоту героя отмечает автор, и мы можем понять, почему в следующем томе он предполагал привести Чичикова к потребности душевного очищения. Однако автор собственное знание героя отделяет от его самооценки. Как ни «смутно» было на сердце, Чичиков сетует только на внешние обстоятельства. «„Чтоб вас черт побрал всех, кто выдумал эти балы!" говорил он в сердцах» (VI, 174). В его устах упрек в бездумности жизни звучит комично: «В губернии неурожаи, дороговизна, так вот они за балы!» (там же). Но можно заметить, что не отказываясь от комического эффекта, автор передает герою те суждения, которые вскоре выскажет сам в «Выбранных местах из переписки с друзьями»: о чиновниках, берущих взятки для того, чтобы удовлетворять прихоти жен (как сказано в «Мертвых душах», «жене достать на шаль или на разные роброны»); «губернаторше» в «Выбранных местах…» он советует: «Гоните роскошь… Не пропускайте ни одного собрания и бала, приезжайте именно затем, чтобы показаться в одном и том же платье, три, четыре, пять, шесть раз надевайте одно и то же платье. Хвалите на всех только то, что дешево и просто» (VIII, 309).

Чичиков испытывает досаду от того, что под угрозой оказалась столь удачно проведенная сделка, но, находясь в необычном для него «неспокойном состоянии», невольно начинает испытывать дискомфорт и от тех форм жизни, на искусственность которых прежде не обращал внимания: «Кричат: „бал, бал, веселость!". Просто, дрянь бал, не в русском духе, не в русской натуре; черт знает что такое: взрослый, совершеннолетний вдруг выскочит весь в черном, общипанный, обтянутый, как чертик, и давай месить ногами… Что француз в сорок лет такой же ребенок, каким был в пятнадцать, так вот давай же и мы! Нет, право… после всякого бала точно как будто какой грех сделал; и вспомнить даже о нем не хочется» (VI, 174–175). Продолжение текста и вовсе создает впечатление, что размышления Чичикова подхватил и развил сам автор: «В голове, просто, ничего, как после разговора с светским человеком: всего он наговорит, всего слегка коснется, все скажет, что понадергал из книжек, пестро, красно, а в голове хоть бы что-нибудь из того вынес, и видишь потом, как даже разговор с простым купцом, знающим одно свое дело, но знающим его твердо и опытно, лучше всех этих побрякушек» (VI, 175). Автор еще раз заметит, что Чичиков, конечно, сетовал не на балы, а на то, что случилось с ним, но словечко странный еще дважды появится в этом контексте. Чичикову досадно, что он «сыграл какую-то странную, двусмысленную роль»; «странен человек, - прокомментирует автор, - его огорчало сильно не рас положенье тех самых, которых он не уважал» (там же). Чичиков рассуждает о предметах, мало его занимавших. Но автор знает: «странен», непредсказуем, загадочен, сложен человек, и многое может случиться с ним на жизненном пути не только по воле внешних обстоятельств, но и потому, что неведомы ему самому скрывающиеся глубоко внутри его собственные потребности и способности.

Наметив новый образ Чичикова, сказав в заключение, что тот всю ночь «сидел в жестких своих креслах, тревожимый мыслями и бессонницей» (при этом «угощая усердно Ноздрева и всю родню его» - VI, 176), автор переходит к другому персонажу, также томимому бессонницей. В закоулках города «дребезжал странный экипаж». Поистине странность становится определяющей чертой жизни губернского города. Экипаж Коробочки, который «был скорее похож на толстощекий выпуклый арбуз, поставленный на колеса», переполненный «ситцевыми подушками», «мешками с хлебами, калачами, кокурками, скородумками и кренделями из заварного теста» (там же), въезжает в город и усиливает атмосферу абсурда, порожденного неизъяснимым сочетанием материального и трансцендентного. Обеспокоенная тем, не продешевила ли, заключив сделку с Чичиковым, Коробочка приезжает в город с интригующим вопросом: почем ходят мертвые души? - и губернский город начинает приобретать отчетливые черты мира, находящегося в преддверии Страшного суда.

Покупки Чичикова сделались предметом разговоров. В городе пошли толки, мнения, рассуждения о том, выгодно ли покупать на вывод крестьян. Из прений многие отзывались совершенным познанием предмета. «Конечно, - говорили иные, - это так, против этого и спору нет: земли в южных губерниях, точно, хороши и плодородны; но каково будет крестьянам Чичикова без воды? реки ведь нет никакой». - «Это бы еще ничего, что нет воды, это бы ничего, Степан Дмитриевич, но переселение-то ненадежная вещь. Дело известное, что мужик: на новой земле, да заняться еще хлебопашеством, да ничего у него нет, ни избы, ни двора, - убежит, как дважды два, навострит так лыжи, что и следа не отыщешь». - «Нет, Алексей Иванович, позвольте, позвольте, я не согласен с тем, что вы говорите, что мужик Чичикова убежит. Русский человек способен ко всему и привыкает ко всякому климату. Пошли его хоть в Камчатку, да дай только теплые рукавицы, он похлопает руками, топор в руки, и пошел рубить себе новую избу». - «Но, Иван Григорьевич, ты упустил из виду важное дело: ты не спросил еще, каков мужик у Чичикова. Позабыл то, что ведь хорошего человека не продаст помещик; я готов голову положить, если мужик Чичикова не вор и не пьяница в последней степени, праздношатайка и буйного поведения». - «Так, так, на это я согласен, это правда, никто не продаст хороших людей, и мужики Чичикова пьяницы, но нужно принять во внимание, что вот тут-то и есть мораль, тут-то и заключена мораль: они теперь негодяи, а, переселившись на новую землю, вдруг могут сделаться отличными подданными. Уж было немало таких примеров: просто в мире, да и по истории тоже». - «Никогда, никогда, - говорил управляющий казенными фабриками, - поверьте, никогда это не может быть. Ибо у крестьян Чичикова будут теперь два сильные врага. Первый враг есть близость губерний малороссийских, где, как известно, свободная продажа вина. Я вас уверяю: в две недели они изопьются и будут стельки. Другой враг есть уже самая привычка к бродяжнической жизни, которая необходимо приобретется крестьянами во время переселения. Нужно разве, чтобы они вечно были пред глазами Чичикова и чтоб он держал их в ежовых рукавицах, гонял бы их за всякий вздор, да и не то чтобы полагаясь на другого, а чтобы сам таки лично, где следует, дал бы и зуботычину и подзатыльника». - «Зачем же Чичикову возиться самому и давать подзатыльники, он может найти и управителя». - «Да, найдете управителя: все мошенники!» - «Мошенники потому, что господа не занимаются делом». - «Это правда, - подхватили многие. - Знай господин сам хотя сколько-нибудь толку в хозяйстве да умей различать людей - у него будет всегда хороший управитель». Но управляющий сказал, что меньше как за пять тысяч нельзя найти хорошего управителя. Но председатель сказал, что можно и за три тысячи сыскать. Но управляющий сказал: «Где же вы его сыщите? разве у себя в носу?» Но председатель сказал: «Нет, не в носу, а в здешнем же уезде, именно: Петр Петрович Самойлов: вот управитель, какой нужен для мужиков Чичикова!» Многие сильно входили в положение Чичикова, и трудность переселения такого огромного количества крестьян их чрезвычайно устрашала; стали сильно опасаться, чтобы не произошло даже бунта между таким беспокойным народом, каковы крестьяне Чичикова. На это полицеймейстер заметил, что бунта нечего опасаться, что в отвращение его существует власть капитана-исправника, что капитан-исправник хоть сам и не езди, а пошли только на место себя один картуз свой, то один этот картуз погонит крестьян до самого места их жительства. Многие предложили свои мнения насчет того, как искоренить буйный дух, обуревавший крестьян Чичикова. Мнения были всякого рода: были такие, которые уже чересчур отзывались военною жестокостью и строгостию, едва ли не излишнею; были, однако же, и такие, которые дышали кротостию. Почтмейстер заметил, что Чичикову предстоит священная обязанность, что он может сделаться среди своих крестьян некоторого рода отцом, по его выражению, ввести даже благодетельное просвещение, и при этом случае отозвался с большою похвалою об Ланкастеровой школе взаимного обученья.

Таким образом рассуждали и говорили в городе, и многие, побуждаемые участием, сообщили даже Чичикову лично некоторые из сих советов, предлагали даже конвой для безопасного препровожденья крестьян до места жительства. За советы Чичиков благодарил, говоря, что при случае не преминет ими воспользоваться, а от конвоя отказался решительно, говоря, что он совершенно не нужен, что купленные им крестьяне отменно смирного характера, чувствуют сами добровольное расположение к переселению и что бунта ни в каком случае между ними быть не может.

Все эти толки и рассуждения произвели, однако ж, самые благоприятные следствия, каких только мог ожидать Чичиков. Именно, пронесли слухи, что он не более, не менее как миллионщик. Жители города и без того, как уже мы видели в первой главе, душевно полюбили Чичикова, а теперь, после таких слухов, полюбили еще душевнее. Впрочем, если сказать правду, они всё были народ добрый, жили между собой в ладу, обращались совершенно по-приятельски, и беседы их носили печать какого-то особенного простодушия и короткости: «Любезный друг Илья Ильич», «Послушай, брат, Антипатор Захарьевич!», «Ты заврался, мамочка, Иван Григорьевич». К почтмейстеру, которого звали Иван Андреевич, всегда прибавляли: «Шпрехен зи дейч, Иван Андрейч?» - словом, все было очень семейственно. Многие были не без образования: председатель палаты знал наизусть «Людмилу» Жуковского , которая еще была тогда непростывшею новостию, и мастерски читал многие места, особенно: «Бор заснул, долина спит», и слово «чу!» так, что в самом деле виделось, как будто долина спит; для большего сходства он даже в это время зажмуривал глаза. Почтмейстер вдался более в философию и читал весьма прилежно, даже по ночам, Юнговы «Ночи» и «Ключ к таинствам натуры» Эккартсгаузена , из которых делал весьма длинные выписки, но какого рода они были, это никому не было известно; впрочем, он был остряк, цветист в словах и любил, как сам выражался, уснастить речь. А уснащивал он речь множеством разных частиц, как-то: «судырь ты мой, эдакой какой-нибудь знаете, понимаете, можете себе представить, относительно так сказать, некоторым образом» и прочими, которые сыпал он мешками; уснащивал он речь тоже довольно удачно подмаргиванием, прищуриванием одного глаза, что все придавало весьма едкое выражение многим его сатирическим намекам. Прочие тоже были более или менее люди просвещенные: кто читал Карамзина, кто «Московские ведомости» , кто даже и совсем ничего не читал. Кто был то, что называют тюрюк, то есть человек, которого нужно было подымать пинком на что-нибудь; кто был просто байбак, лежавший, как говорится, весь век на боку, которого даже напрасно было подымать: не встанет ни в каком случае. Насчет благовидности уже известно, все они были люди надежные, чахоточного между ними никого не было. Все были такого рода, которым жены в нежных разговорах, происходящих в уединении, давали названия: кубышки, толстунчика, пузантика, чернушки, кики, жужу и проч. Но вообще они были народ добрый, полны гостеприимства, и человек, вкусивший с ними хлеба-соли или просидевший вечер за вистом, уже становился чем-то близким, тем более Чичиков с своими обворожительными качествами и приемами, знавший в самом деле великую тайну нравиться. Они так полюбили его, что он не видел средств, как вырваться из города; только и слышал он: «Ну, недельку, еще одну недельку поживите с нами, Павел Иванович!» - словом, он был носим, как говорится, на руках. Но несравненно замечательнее было впечатление (совершенный предмет изумления!), которое произвел Чичиков на дам. Чтоб это сколько-нибудь изъяснить, следовало бы сказать многое о самих дамах, об их обществе, описать, как говорится, живыми красками их душевные качества; но для автора это очень трудно. С одной стороны, останавливает его неограниченное почтение к супругам сановников, а с другой стороны... с другой стороны - просто трудно. Дамы города N были... нет, никаким образом не могу: чувствуется точно робость. В дамах города N больше всего замечательно было то... Даже странно, совсем не подымается перо, точно будто свинец какой-нибудь сидит в нем. Так и быть: о характерах их, видно, нужно предоставить сказать тому, у которого поживее краски и побольше их на палитре, а нам придется разве слова два о наружности да о том, что поповерхностней. Дамы города N были то, что называют презентабельны, и в этом отношении их можно было смело поставить в пример всем другим. Что до того, как вести себя, соблюсти тон, поддержать этикет, множество приличий самых тонких, а особенно наблюсти моду в самых последних мелочах, то в этом они опередили даже дам петербургских и московских. Одевались они с большим вкусом, разъезжали по городу в колясках, как предписывала последняя мода, сзади покачивался лакей, и ливрея в золотых позументах . Визитная карточка, будь она писана хоть на трефовой двойке или бубновом тузе, но вещь была очень священная. Из-за нее две дамы, большие приятельницы и даже родственницы, перессорились совершенно, именно за то, что одна из них как-то манкировала контрвизитом. И уж как ни старались потом мужья и родственники примирить их, но нет, оказалось, что все можно сделать на свете, одного только нельзя: примирить двух дам, поссорившихся за манкировку визита. Так обе дамы и остались во взаимном нерасположении, по выражению городского света. Насчет занятия первых мест происходило тоже множество весьма сильных сцен, внушавших мужьям иногда совершенно рыцарские, великодушные понятия о заступничестве. Дуэли, конечно, между ними не происходило, потому что все были гражданские чиновники, но зато один другому старался напакостить, где было можно, что, как известно, подчас бывает тяжелее всякой дуэли. В нравах дамы города N были строги, исполнены благородного негодования противу всего порочного и всяких соблазнов, казнили без всякой пощады всякие слабости. Если же между ими и происходило какое-нибудь то, что называют другое-третье, то оно происходило втайне, так что не было подаваемо никакого вида, что происходило; сохранялось все достоинство, и самый муж так был приготовлен, что если и видел другое-третье или слышал о нем, то отвечал коротко и благоразумно пословицею: «Кому какое дело, что кума с кумом сидела». Еще нужно сказать, что дамы города N отличались, подобно многим дамам петербургским, необыкновенною осторожностью и приличием в словах и выражениях. Никогда не говорили они: «я высморкалась», «я вспотела», «я плюнула», а говорили: «я облегчила себе нос», «я обошлась посредством платка». Ни в каком случае нельзя было сказать: «этот стакан или эта тарелка воняет». И даже нельзя было сказать ничего такого, что бы подало намек на это, а говорили вместо того: «этот стакан нехорошо ведет себя» - или что-нибудь вроде этого. Чтоб еще более облагородить русский язык, половина почти слов была выброшена вовсе из разговора, и потому весьма часто было нужно прибегать к французскому языку, зато уж там, по-французски, другое дело: там позволялись такие слова, которые были гораздо пожестче упомянутых. Итак, вот что можно сказать о дамах города N, говоря поповерхностней. Но если заглянуть поглубже, то, конечно, откроется много иных вещей; но весьма опасно заглядывать поглубже в дамские сердца. Итак, ограничась поверхностью, будем продолжать. До сих пор все дамы как-то мало говорили о Чичикове, отдавая, впрочем, ему полную справедливость в приятности светского обращения; но с тех пор как пронеслись слухи об его миллионстве, отыскались и другие качества. Впрочем, дамы были вовсе не интересанки; виною всему слово «миллионщик» - не сам миллионщик, а именно одно слово; ибо в одном звуке этого слова, мимо всякого денежного мешка, заключается что-то такое, которое действует и на людей подлецов, и на людей ни се ни то, и на людей хороших, - словом, на всех действует. Миллионщик имеет ту выгоду, что может видеть подлость, совершенно бескорыстную, чистую подлость, не основанную ни на каких расчетах: многие очень хорошо знают, что ничего не получат от него и не имеют никакого права получить, но непременно хоть забегут ему вперед, хоть засмеются, хоть снимут шляпу, хоть напросятся насильно на тот обед, куда узнают, что приглашен миллионщик. Нельзя сказать, чтобы это нежное расположение к подлости было почувствовано дамами; однако же в многих гостиных стали говорить, что, конечно, Чичиков не первый красавец, но зато таков, как следует быть мужчине, что будь он немного толще или полнее, уж это было бы нехорошо. При этом было сказано как-то даже несколько обидно насчет тоненького мужчины: что он больше ничего, как что-то вроде зубочистки, а не человека. В дамских нарядах оказались многие разные прибавления. В гостином дворе сделалась толкотня, чуть не давка; образовалось даже гулянье, до такой степени наехало экипажей. Купцы изумились, увидя, как несколько кусков материи, привезенных ими с ярмарки и не сходивших с рук по причине цены, показавшейся высокою, пошли вдруг в ход и были раскуплены нарасхват. Во время обедни у одной из дам заметили внизу платья такое руло , которое растопырило его на полцеркви, так что частный пристав , находившийся тут же, дал приказание подвинуться народу подалее, то есть поближе к паперти , чтоб как-нибудь не измялся туалет ее высокоблагородия. Сам даже Чичиков не мог отчасти не заметить такого необыкновенного внимания. Один раз, возвратясь к себе домой, он нашел на столе у себя письмо; откуда и кто принес его, ничего нельзя было узнать; трактирный слуга отозвался, что принесли-де и не велели сказывать от кого. Письмо начиналось очень решительно, именно так: «Нет, я должна к тебе писать!» Потом говорено было о том, что есть тайное сочувствие между душами; эта истина скреплена была несколькими точками, занявшими почти полстроки; потом следовало несколько мыслей, весьма замечательных по своей справедливости, так что считаем почти необходимым их выписать: «Что жизнь наша? - Долина, где поселились горести. Что свет? - Толпа людей, которая не чувствует». Затем писавшая упоминала, что омочает слезами строки нежной матери, которая, протекло двадцать пять лет, как уже не существует на свете; приглашали Чичикова в пустыню, оставить навсегда город, где люди в душных оградах не пользуются воздухом ; окончание письма отзывалось даже решительным отчаяньем и заключалось такими стихами:

Две горлицы покажут
Тебе мой хладный прах,
Воркуя томно, скажут,
Что она умерла во слезах.

В последней строке не было размера, но это, впрочем, ничего: письмо было написано в духе тогдашнего времени. Никакой подписи тоже не было: ни имени, ни фамилии, ни даже месяца и числа. В postscriptum 1 было только прибавлено, что его собственное сердце должно отгадать писавшую и что на бале у губернатора, имеющем быть завтра, будет присутствовать сам оригинал.

Это очень его заинтересовало. В анониме было так много заманчивого и подстрекающего любопытство, что он перечел и в другой и в третий раз письмо и наконец сказал: «Любопытно бы, однако ж, знать, кто бы такая была писавшая!» Словом, дело, как видно, сделалось сурьезно; более часу он все думал об этом, наконец, расставив руки и наклоня голову, сказал: «А письмо очень, очень кудряво написано!» Потом, само собой разумеется, письмо было свернуто и уложено в шкатулку, в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом, семь лет сохранявшимся в том же положении и на том же месте. Немного спустя принесли к нему, точно, приглашенье на бал к губернатору - дело весьма обыкновенное в губернских городах: где губернатор, там и бал, иначе никак не будет надлежащей любви и уважения со стороны дворянства.

Все постороннее было в ту ж минуту оставлено и отстранено прочь, и все было устремлено на приготовление к балу; ибо, точно, было много побудительных и задирающих причин. Зато, может быть, от самого создания света не было употреблено столько времени на туалет. Целый час был посвящен только на одно рассматривание лица в зеркале. Пробовалось сообщить ему множество разных выражений: то важное и степенное, то почтительное, но с некоторою улыбкою, то просто почтительное без улыбки; отпущено было в зеркало несколько поклонов в сопровождении неясных звуков, отчасти похожих на французские, хотя по-французски Чичиков не знал вовсе. Он сделал даже самому себе множество приятных сюрпризов, подмигнул бровью и губами и сделал кое-что даже языком; словом, мало ли чего не сделаешь, оставшись один, чувствуя притом, что хорошо, да к тому же будучи уверен, что никто не заглядывает в щелку. Наконец он слегка трепнул себя по подбородку, сказавши: «Ах ты мордашка эдакой!» - и стал одеваться. Самое довольное расположение сопровождало его во все время одевания: надевая подтяжки или повязывая галстук, он расшаркивался и кланялся с особенною ловкостию и хотя никогда не танцевал, но сделал антраша. Это антраша произвело маленькое невинное следствие: задрожал комод, и упала со стола щетка.

Перед вами краткое содержание 8 главы произведения «Мертвые души» Н.В. Гоголя.

Очень краткое содержание «Мертвых душ» можно найти , а представленное ниже – довольно подробное.
Общее содержание по главам:

Глава 8 – краткое содержание.

Главной темой для разговоров в городе становятся покупки Чичикова. Многие сочувствовали гостю, поскольку ему еще предстояло переселить уйму крестьян на свои земли. Слухи разрослись настолько, что стали поговаривать, будто приезжий «не менее как миллионщик ». Жители еще более полюбили Павла Ивановича, который не мог устоять перед просьбами своих новых друзей пожить еще одну недельку. Не меньший интерес новое лицо вызывало и у дам.

Дамы города NN одевались с большим вкусом. В нравах они были

строги, исполнены благородного негодования противу всякого порочного и всяких соблазнов, казнили без всякой пощады всякие слабости.

Слухи о богатстве гостя привели к тому, что довольно скоро во многих гостиных стали говорить, «что, конечно Чичиков не первый красавец, но зато таков, как следует быть мужчине ». Дамские наряды запестрели различными новыми прибавлениями, в гостином дворе сделалась толкотня, образовалось даже гуляние из-за количества съехавшихся экипажей. Павел Иванович также заметил дамское внимание, более того, как-то на столе нашел письмо любовного содержания. Скоро гостю принесли приглашение на бал к губернатору. Собираясь на это мероприятие, Чичиков только час рассматривал себя в зеркале. Появление гостя на балу произвело фурор. Он из одних дружеских объятий тут же попадал в другие. Чичиков пытался узнать, какая из дам написала ему письмо, однако был окружен таким женским вниманием, что найти именно ту не было никакой возможности. Он ловко обменивался с некоторыми дамами приятными словами, семенил и пошаркивал ножкой, что приводило прекрасный пол в умиление.

В самый разгар бала к гостю подошла губернаторша. Когда Чичиков повернулся к ней лицом, то просто остолбенел. Губернаторша держала за руку ту самую молоденькую блондинку, однажды встретившуюся гостю на дороге. Она оказалась губернаторской дочерью. Чичиков смешался и даже после ухода дам остался неподвижен. Ничто его больше не интересовало. Он даже отошел от наиболее навязчивых дам. Это не понравилось светским прелестницам. Гость совершенно перестал интересоваться ими и развлекал разговорами только блондинку.

Тут из буфета показался Ноздрев и пошел прямо к Чичикову. Гость хотел было потихоньку ретироваться, однако, как на беду, его нашел наконец губернатор и остановил, попросив быть судьей в каком-то споре с прекрасными дамами. Ноздрев. заливаясь смехом, закричал на весь зал: «А, херсонский помещик! Что? Много наторговал мертвых » Чичиков не знал, что делать. Прокурор и губернатор также пришли в сильное замешательство. Ноздрев продолжал кричать о том, что не отстанет, пока толком не узнает, зачем Чичикову нужны были мертвые души. Всем известна была репутация Ноздрева как отъявленного негодяя и лгуна, однако его слова слышали многие, и у них на лицах появилось глупо-вопросительное выражение. Многие дамы недвусмысленно перемигнулись. Чичикову вдруг стало очень неуютно и скверно. Он стал озабочен, хотя дело замяли. Делал глупые ошибки при игре в вист, не мог приятно разговаривать за ужином, хотя Ноздрева давно уже вывели. Павел Иванович чувствовал себя разбитым, как после дальней дороги. Не дождавшись окончания ужина, он уехал к себе.

В гостинице Чичиков долго сидел в жестком кресле, ругая балы, когда в период дороговизны и голода иная накручивает на себя тысячу рублей, и все из-за обезьянства. Затем Павел Иванович вспомнил неласковым словом Ноздрева и всю его родню. Этой же ночью в город приехала Коробочка, которая после отъезда Чичикова засомневалась, не продешевила ли она с мертвыми душами. Старушка решила лично выяснить этот вопрос.

Все жители города только и говорили, что о покупках Чичикова. Больше всего рассуждали о том, выгодно ли покупать крестьян на вывод. Многие были убеждены в том, что переселение крестьян - вещь ненадежная - на новой земле, где ничего нет, мужик не уживется, и, скорее всего, сбежит. Другие же считали, что «русский человек способен ко всему и привыкает ко всякому климату. Пошли его хоть в Камчатку, да дай только теплые рукавицы, он похлопает руками, топор в руки, и пошел рубить себе новую избу». Но ведь, известно, что помещик хорошего крестьянина не продаст, значит, это все купленные Чичиков мужики - пьяницы и воры, праздношатайки и буйного поведения. Однако некоторые считали, что, переселившись на новое место, крестьяне могут измениться и стать хорошими работниками. Ведь истории известно немало таких случаев.

Одним словом, многих просто устрашала трудность переселения такого огромного количества крестьян; побаивались, как бы мужики Чичикова не затеяли бунт. Но полицеймейстер попытался успокоить горожан, заверив их, что на любое волнение есть «власть капитана-исправника». По поводу обращения Чичикова с купленными мужиками давали много советов: одни советовали обходиться с ними строго и жестко, другие, напротив, мягко и кротко. Почтмейстер заметил, что Чичиков может стать для мужиков своего рода отцом и помочь им получить хоть какое-нибудь образование. Некоторые даже предлагали Чичикову конвой, чтобы во время переезда крестьян на новое место не произошло ничего непредвиденного. Но от конвоя наш герой отказался, заверив благожелателей в том, что купленные им крестьяне - народ смирный и бунтовать не собираются.

Однако все разговоры, развернувшиеся вокруг покупки крестьян, привели к самым благоприятным последствиям для Чичикова. «Пронеслись слухи, что он миллионщик». Жители города и так любили Чичикова, а теперь полюбили еще душевнее. Нужно заметить, что все они были добрыми людьми, хорошо ладили между собой и общались как-то особенно простодушно.

Многие были не без образования: председатель палаты знал наизусть «Людмилу» Жуковского, которая еще была тогда непростывшею новостию, и мастерски читал многие места, особенно: «Бор заснул; долина спит» и слово «чу!» так, что в самом деле виделось, как будто долина спит; для большего сходства он даже в это время зажмуривал глаза. Почтмейстер вдался более в философию и читал весьма прилежно, даже по ночам… Впрочем, он был остряк, цветист в словах и любил, как сам выражался, уснастить речь. Уснащивал он речь тоже довольно удачно подмаргиванием, прищуриванием одного глаза, что все придавало весьма едкое выражение многим его сатирическим намекам. Прочие тоже были более или менее люди просвещенные: кто читал Карамзина, кто «Московские ведомости», кто даже и совсем ничего не читал. Кто был то, что называют тюрюк, то есть человек, которого нужно было подымать пинком на что-нибудь; кто был просто байбак, лежавший, как говорится, весь век на боку, которого даже напрасно было подымать: не встанет ни в каком случае. Насчет благовидности уже известно, все они были люди надежные, чахоточного между ними никого не было. Все были такого рода, которым жены в нежных разговорах, происходящих в уединении, давали названия: кубышки, толстунчика, пузантика, чернушки, кики, жужу и проч. Но вообще они были народ добрый, полны гостеприимства, и человек, вкусивший с ними хлеба ли или просидевший вечер за вистом, уже становился чем-то близким, тем более Чичиков с своими обворожительными качествами и приемами, знавший в самом деле великую тайну нравиться. Они так полюбили его, что он не видел средств, как вырваться из города; только и слышал он: «Ну, недельку, еще одну недельку поживите с нами, Павел Иванович!» - словом, он был носим, как говорится, на руках.

На дам Чичиков произвел особенное впечатление. Нужно сказать, что «дамы города N были то, что называют презентабельны...» «Что же до того, как вести себя, соблюсти тон, поддержать этикет... то они в этом опередили даже дам московских и петербургских. В нравах они были строги, исполнены негодования противу всего порочного и всяких соблазнов, казнили без всякой пощады всякие слабости. Если ж между ними и происходило какое-нибудь то, что называют другое-третье, то оно происходило втайне. Еще нужно сказать, что дамы города N отличались, подобно многим дамам петербургским, необыкновенною осторожностию и приличием в словах и выражениях. Никогда не говорили они: “я высморкалась”, “я вспотела”, “я плюнула”, а говорили: “я облегчила себе нос”, “я обошлась посредством платка”. Чтобы еще более облагородить русский язык, половина почти слов была выброшена вовсе из разговора и потому весьма часто было нужно прибегать к французскому языку, зато уж там, по-французски, другое дело: там позволялись такие слова, которые были гораздо пожестче упомянутых».

С тех пор, как Чичикова стали называть «миллионщиком», отношение к нему женской половины заметно изменилось. Дамы раскупили все товары и принялись наряжаться самым немыслимым образом, так что в церкви частный пристав приказал народу подвинуться подальше, чтобы не измялся широченный туалет ее высокоблагородия. Сам Чичиков не мог не заметить оказываемого внимания. А однажды, возвратившись домой, он нашел у себя на столе таинственное любовное письмо, в котором говорилось о «тайном сочувствии между душами». В конце письма не было никакой подписи, но было сказано, что писавшую должно отгадать его собственное сердце и что она будет присутствовать завтра на балу у губернатора. Письмо это Чичиков свернул и уложил в шкатулку, а спустя некоторое время к нему принесли билет на бал к губернатору.

Собираясь на бал, он целый час посвятил своему туалету. «Он сделал даже самому себе множество приятных сюрпризов, подмигнул бровью и губами и сделал кое-что даже языком; словом, мало ли чего не делаешь, оставшись один, чувствуя при том, что хорош, да к тому же будучи уверен, что никто не заглядывает в щелку. Наконец он слегка трепнул себя по подбородку, сказавши: “Ах ты мордашка эдакой!” и стал одеваться». На бал он отправился в самом приятном расположении духа, и его появление в доме губернатора произвело «необыкновенное действие».

Все присутствующие прервали свои дела и разговоры, и все внимание переключили на него. Не успел Чичиков оглядеться, как тут же оказался в объятиях, и еще долго переходил из одних объятий в другие. «Словом, распространил он радость и веселие необыкновенное». Нарядные и благоухающие дамы тотчас обступили его, и он стал думать, какая из них написала ему письмо. Но на их лицах отражалось лишь общее удовольствие, и ничего, что приблизило бы его к разгадке. Он понял, что угадать сочинительницу письма невозможно, но настроение его от этого не ухудшилось. Он продолжал непринужденно разговаривать с дамами и танцевать, «семеня ножками, как обыкновенно делают старички-щеголи на высоких каблуках, называемые мышиными жеребчиками». Дамы находили его общество весьма приятным, и в выражении лица замечали «что-то марсовское и военное». Некоторые даже, претендуя на его общество, ссорились.

Чичиков так увлекся разговорами с дамами, что у него на лбу выступил пот, и он позабыл подойти к хозяйке дома. А вспомнил об этом лишь тогда, когда она сама подошла к нему со словами: «А, Павел Иванович, так вот как вы!..» Она любезно заговорила с ним, и он повернулся и уже собирался ей ответить, как вдруг остановился, как «громом пораженный» - рядом с губернаторшей стояла молоденькая блондинка, свежестью которой он был очарован во время недавнего происшествия в дороге. Чичиков растерялся и ни мог произнести ни одного внятного слова.

Чичиков вдруг сделался чуждым всему, что ни происходило вокруг него. В это время из дамских благовонных уст к нему устремилось множество намеков и вопросов, проникнутых насквозь тонкостию и любезностию. «Позволено ли нам, бедным жителям земли, быть так дерзкими, чтобы спросить вас, о чем мечтаете?» - «Где находятся те счастливые места, в которых порхает мысль ваша?» - «Можно ли знать имя той, которая погрузила вас в эту сладкую долину задумчивости?» Но он отвечал на все решительным невниманием, и приятные фразы канули, как в воду. Он даже до того был неучтив, что скоро ушел от них в другую сторону, желая повысмотреть, куда ушла губернаторша с своей дочкой. Но дамы, кажется, не хотели оставить его так скоро; каждая внутренно решилась употребить всевозможные орудия, столь опасные для сердец наших, и пустить в ход все, что было лучшего...

Но все это никак не произвело предполагаемого действия на Чичикова. Он даже не смотрел на круги, производимые дамами, но беспрестанно подымался на цыпочки выглядывать поверх голов, куда бы могла забраться занимательная блондинка; приседал и вниз тоже, высматривая промеж плечей и спин, наконец доискался и увидел ее, сидящую вместе с матерью, над которою величаво колебалась какая-то восточная чалма с пером. Казалось, как будто он хотел взять их приступом; весеннее ли расположение подействовало на него, или толкал его кто сзади, только он протеснялся решительно вперед, несмотря ни на что; откупщик получил от него такой толчок, что пошатнулся и чуть-чуть удержался на одной ноге, не то бы, конечно, повалил за собою целый ряд; почтмейстер тоже отступился и посмотрел на него с изумлением, смешанным с довольно тонкой иронией, но он на них не поглядел; он видел только вдали блондинку, надевавшую длинную перчатку и, без сомнения, сгоравшую желанием пуститься летать по паркету. А уж там в стороне четыре пары откалывали мазурку; каблуки ломали пол, и армейский штабс-капитан работал и душою и телом, и руками и ногами, отвертывая такие па, какие и во сне никому не случалось отвертывать. Чичиков прошмыгнул мимо мазурки почти по самым каблукам и прямо к тому месту, где сидела губернаторша с дочкой. Однако ж он подступил к ним очень робко, не семенил так бойко и франтовски ногами, даже несколько замялся, и во всех движениях оказалась какая-то неловкость. Нельзя сказать наверно, точно ли пробудилось в нашем герое чувство любви, - даже сомнительно, чтобы господа такого рода, то есть не так чтобы толстые, однако ж и не то чтобы тонкие, способны были к любви; но при всем том здесь было что-то такое странное, что-то в таком роде, чего он сам не мог себе объяснить: ему показалось, как сам он потом сознавался, что весь бал, со всем своим говором и шумом, стал на несколько минут как будто где-то вдали; скрыпки и трубы нарезывали где-то за горами, и все подернулось туманом, похожим на небрежно замалеванное поле на картине. И из этого мглистого, кое-как набросанного поля выходили ясно и оконченно только одни тонкие черты увлекательной блондинки: ее овально круглившееся личико, ее тоненький, тоненький стан, какой бывает у институтки в первые месяцы после выпуска, ее белое, почти простое платьице, легко и ловко обхватившее во всех местах молоденькие стройные члены, которые означались в каких-то чистых линиях. Казалось, она вся походила на какую-то игрушку, отчетливо выточенную из слоновой кости; она только одна белела и выходила прозрачною и светлою из мутной и непрозрачной толпы.

Так уж случается на свете, что иногда и такие люди как Чичиков, на несколько минут превращаются в поэтов. Заметив возле блондинки пустой стул, он поспешил его занять и попытался заговорить. Сначала разговор не клеился, но постепенно наш герой разговорился и даже начал получать от этого удовольствия. Хотя следует заметить, что таким людям, как он, всегда нелегко завести разговор с дамой, и обычно они говорят о том, что «Россия очень пространное государство», или делают комплименты, от которых «ужасно пахнет книгой». Поэтому блондинка скоро начала зевать, но Чичиков не замечал этого и продолжал рассказывать смешные и занятные, на его взгляд, истории, которые уже не раз рассказывал, когда гостил у знакомых и родственников, живших в различных российских губерниях.

Все дамы сочли поведение Чичикова неприличным и оскорбительным. С разных концов зала уже то и дело слышались язвительные замечания в его адрес, но он либо не замечал этого, либо делал вид, что не замечает. И в этом, как выясниться позднее, была его ошибка - ведь мнением дам, в особенности влиятельных, нужно дорожить.

А тем временем нашего героя ожидал весьма неприятный сюрприз. В то время, когда блондинка зевала, а он продолжал рассказывать свои истории, из последней комнаты показался Ноздрев.

Из буфета ли он вырвался, или из небольшой зеленой гостиной, где производилась игра посильнее, чем в обыкновенный вист, своей ли волею, или вытолкали его, только он явился веселый, радостный, ухвативши под руку прокурора, которого, вероятно, уже таскал несколько времени, потому что бедный прокурор поворачивал на все стороны густые брови, как бы придумывая средство выбраться из этого дружеского подручного путешествия. В самом деле, оно было невыносимо. Ноздрев, захлебнув куражу в двух чашках чаю, конечно не без рома, врал немилосердно. Завидев еще издали его, Чичиков решился даже на пожертвование, то есть оставить свое завидное место и сколько можно поспешнее удалиться: ничего хорошего не предвещала ему эта встреча. Но, на беду в это время подвернулся губернатор, изъявивший необыкновенную радость, что нашел Павла Ивановича, и остановил его, прося быть судиею в споре его с двумя дамами насчет того, продолжительна ли женская любовь, или нет; а между тем Ноздрев уже увидал его и шел прямо навстречу.

А, херсонский помещик, херсонский помещик! - кричал он, подходя и заливаясь смехом, от которого дрожали его свежие, румяные, как весенняя роза, щеки. - Что? много наторговал мертвых? Ведь вы не знаете, ваше превосходительство, - горланил он тут же, обратившись к губернатору, - он торгует мертвыми душами! Ей-богу! Послушай, Чичиков! ведь ты, - я тебе говорю по дружбе, вот мы все здесь твои друзья, вот и его превосходительство здесь, - я бы тебя повесил, ей-богу повесил!

Чичиков просто не знал, где сидел.

Поверите ли, ваше превосходительство, - продолжал Ноздрев, - как сказал он мне: «Продай мертвых душ», - я так и лопнул со смеха. Приезжаю сюда, мне говорят, что накупил на три миллиона крестьян на вывод: какие на вывод! да он торговал у меня мертвых. Послушай, Чичиков, да ты скотина, ей-богу скотина, вот и его превосходительство здесь, не правда ли, прокурор?

Но прокурор, и Чичиков, и сам губернатор пришли в такое замешательство, что не нашлись совершенно, что отвечать, а между тем Ноздрев, нимало не обращая внимания, нес полутрезвую речь:

Уж ты, брат, ты, ты... я не отойду от тебя, пока не узнаю, зачем ты покупал мертвые души. Послушай, Чичиков, ведь тебе, право, стыдно, у тебя, ты сам знаешь, нет лучшего друга, как я. Вот и его превосходительство здесь, не правда ли, прокурор? Вы не верите, ваше превосходительство, как мы друг к другу привязаны, то есть, просто если бы вы сказали, вот, я тут стою, а вы бы сказали: «Ноздрев! скажи по совести, кто тебе дороже, отец родной или Чичиков?» - скажу: «Чичиков», ей-богу... Позволь, душа, я тебе влеплю один безе. Уж вы позвольте, ваше превосходительство, поцеловать мне его. Да, Чичиков, уж ты не противься, одну безешку позволь напечатлеть тебе в белоснежную щеку твою!

Ноздрев был так оттолкнут с своими безе, что чуть не полетел на землю: от него все отступились и не слушали больше; но все же слова его о покупке мертвых душ были произнесены во всю глотку и сопровождены таким громким смехом, что привлекли внимание даже тех, которые находились в самых дальних углах комнаты.

Новость, объявленная Ноздревым, показалась присутствующим настолько странной, что все они застыли с глупо-вопросительным выражением лица. Некоторые дамы зло и насмешливо перемигивались. О том, что Ноздрев лгун, знали все, и слышать от него бессмыслицу было делом обычным. Но так уж устроены люди, что, услышав любую новость, они непременно спешат передать ее другим, а те, в свою очередь, разносят ее дальше. Так новость обходит весь город, и все, обсудив ее, в итоге признают, что дело не стоит внимания и говорить о нем не стоит.

Но это происшествие очень расстроило Чичикова, он был смущен и чувствовал себя неловко. Стараясь разогнать мрачные мысли, он сел играть в вист, но делал одну ошибку за другой. Чиновники подшучивали над ним, объясняя их его влюбленностью, а он пытался отшучиваться. А веселый ужин меж тем продолжался, мужчины продолжали ухаживать за дамами и спорить, и «все было любезно, даже до приторности». Но Чичиков уже не мог ни о чем думать, и, не дождавшись конца ужина, уехал.

В гостиничном номере Чичиков не успокоился, а, напротив, почувствовал странную пустоту на сердце. «Чтоб вас черт побрал всех, кто выдумал эти балы!» - в сердцах воскликнул он и стал говорить сам с собой о балах: «Ну, чему сдуру обрадовались? В губернии неурожаи, дороговизна, так вот они за балы! Эк штука: разрядились в бабьи тряпки! Невидаль, что иная навертела на себя тысячу рублей! Кричат: “Бал, бал, веселость!” - просто дрянь бал, не в русском духе, не в русской натуре; черт знает что такое: взрослый, совершеннолетний вдруг выскочит весь в черном, общипанный, обтянутый, как чертик, и давай месить ногами… Все из обезьянства! Все из обезьянства! Что француз в сорок лет такой же ребенок, каким был и в пятнадцать, так вот давай же и мы! Нет, право… после всякого бала точно как будто какой грех сделал; и вспоминать даже о нем не хочется…» Так рассуждал Чичиков о балах, хотя истинная причина его расстройства заключалась в том, что случилось на бале. Он пытался убедить себя в том, что все это ничего не значит, но странное дело: он был огорчен плохим отношением тех, кого не уважал и часто резко отзывался. И это было весьма досадно, так как он прекрасно понимал, что причиной всего случившегося является он сам. Но на себя он не сердился, а скорее оправдывал, и очень скоро переключил свой гнев на Ноздрева, вспомнив всю родословную - пострадали многие члены этой фамилии.

В то время, пока Чичиков «усердно угощал» Ноздрева и его родственников, на другом конце города происходило событие, которое должно было еще более усложнить положение нашего героя. По улицам города, громко дребезжа, ехал странный экипаж, похожий на толстощекий арбуз. Дверцы экипажа, выкрашенные в желтый цвет, очень плохо закрывались, и потому были связаны веревками. Внутри экипаж был наполнен ситцевыми подушками в виде кисетов, валиков и подушек, мешками с хлебом, калачами и кренделями, поверх которых выглядывали пироги. На запятках располагался небритый лакей.

Лошади не были подкованы, а потому время от времени падали на передние колени. Сделав несколько поворотов, колымага свернула в переулок и остановилась перед воротами дома протопопши. Из экипажа вылезла девка в телогрейке и с платком на голове. Она принялась сильно стучать кулаками в ворота, собаки залаяли, ворота отворились и «проглотили неуклюжее дорожное произведение». Экипаж въехал в тесный двор и из него вылезла барыня - помещица, коллежская секретарша Коробочка. Вскоре после отъезда Чичикова, она заподозрила обман, и, проведя в беспокойстве три ночи, решила ехать в город, чтобы узнать, почем продают мертвые души и не продешевила ли она. К чему привел приезд Коробочки, станет ясно из одного разговора, который произошел между двумя дамами. Но о нем пойдет речь в следующей главе.

Покупки Чичикова сделались предметом разговоров. В городе пошли толки, мнения, рассуждения о том, выгодно ли покупать на вывод крестьян. Из прений многие отзывались совершенным познанием предмета. «Конечно, – говорили иные, – это так, против этого и спору нет: земли в южных губерниях, точно, хороши и плодородны; но каково будет крестьянам Чичикова без воды? реки ведь нет никакой». – «Это бы еще ничего, что нет воды, это бы ничего, Степан Дмитриевич, но переселение-то ненадежная вещь. Дело известное, что мужик: на новой земле, да заняться еще хлебопашеством, да ничего у него нет, ни избы, ни двора, – убежит, как дважды два, навострит так лыжи, что и следа не отыщешь». – «Нет, Алексей Иванович, позвольте, позвольте, я не согласен с тем, что вы говорите, что мужик Чичикова убежит. Русский человек способен ко всему и привыкает ко всякому климату. Пошли его хоть в Камчатку, да дай только теплые рукавицы, он похлопает руками, топор в руки, и пошел рубить себе новую избу». – «Но, Иван Григорьевич, ты упустил из виду важное дело: ты не спросил еще, каков мужик у Чичикова. Позабыл то, что ведь хорошего человека не продаст помещик; я готов голову положить, если мужик Чичикова не вор и не пьяница в последней степени, праздношатайка и буйного поведения». – «Так, так, на это я согласен, это правда, никто не продаст хороших людей, и мужики Чичикова пьяницы, но нужно принять во внимание, что вот тут-то и есть мораль, тут-то и заключена мораль: они теперь негодяи, а, переселившись на новую землю, вдруг могут сделаться отличными подданными. Уж было немало таких примеров: просто в мире, да и по истории тоже». – «Никогда, никогда, – говорил управляющий казенными фабриками, – поверьте, никогда это не может быть. Ибо у крестьян Чичикова будут теперь два сильные врага. Первый враг есть близость губерний малороссийских, где, как известно, свободная продажа вина. Я вас уверяю: в две недели они изопьются и будут стельки. Другой враг есть уже самая привычка к бродяжнической жизни, которая необходимо приобретется крестьянами во время переселения. Нужно разве, чтобы они вечно были перед глазами Чичикова и чтоб он держал их в ежовых рукавицах, гонял бы их за всякий вздор, да и не то чтобы полагаясь на другого, а чтобы сам таки лично, где следует, дал бы и зуботычину и подзатыльника». – «Зачем же Чичикову возиться самому и давать подзатыльники, он может найти и управителя». – «Да, найдете управителя: все мошенники!» – «Мошенники потому, что господа не занимаются делом». – «Это правда, – подхватили многие. – Знай господин сам хотя сколько-нибудь толку в хозяйстве да умей различать людей – у него будет всегда хороший управитель». Но управляющий сказал, что меньше как за пять тысяч нельзя найти хорошего управителя. Но председатель сказал, что можно и за три тысячи сыскать. Но управляющий сказал: «Где же вы его сыщете? разве у себя в носу?» Но председатель сказал: «Нет, не в носу, а в здешнем же уезде, именно: Петр Петрович Самойлов: вот управитель, какой нужен для мужиков Чичикова!» Многие сильно входили в положение Чичикова, и трудность переселения такого огромного количества крестьян их чрезвычайно устрашала; стали сильно опасаться, чтобы не произошло даже бунта между таким беспокойным народом, каковы крестьяне Чичикова. На это полицеймейстер заметил, что бунта нечего опасаться, что в отвращение его существует власть капитана-исправника, что капитан-исправник хоть сам и не езди, а пошли только на место себя один картуз свой, то один этот картуз погонит крестьян до самого места их жительства. Многие предложили свои мнения насчет того, как искоренить буйный дух, обуревавший крестьян Чичикова. Мнения были всякого рода: были такие, которые уже чересчур отзывались военною жестокостью и строгостию, едва ли не излишнею; были, однако же, и такие, которые дышали кротостию. Почтмейстер заметил, что Чичикову предстоит священная обязанность, что он может сделаться среди своих крестьян некоторого рода отцом, по его выражению, ввести даже благодетельное просвещение, и при этом случае отозвался с большою похвалою об Ланкастеровой школе взаимного обученья .

Таким образом рассуждали и говорили в городе, и многие, побуждаемые участием, сообщили даже Чичикову лично некоторые из сих советов, предлагали даже конвой для безопасного препровожденья крестьян до места жительства. За советы Чичиков благодарил, говоря, что при случае не преминет ими воспользоваться, а от конвоя отказался решительно, говоря, что он совершенно не нужен, что купленные им крестьяне отменно смирного характера, чувствуют сами добровольное расположение к переселению и что бунта ни в каком случае между ними быть не может.

Все эти толки и рассуждения произвели, однако ж, самые благоприятные следствия, каких только мог ожидать Чичиков. Именно, пронеслись слухи, что он не более, не менее как миллионщик. Жители города и без того, как уже мы видели в первой главе, душевно полюбили Чичикова, а теперь, после таких слухов, полюбили еще душевнее. Впрочем, если сказать правду, они всё были народ добрый, жили между собою в ладу, обращались совершенно по-приятельски, и беседы их носили печать какого-то особенного простодушия и короткости: «Любезный друг Илья Ильич», «Послушай, брат, Антипатор Захарьевич!», «Ты заврался, мамочка, Иван Григорьевич». К почтмейстеру, которого звали Иван Андреевич, всегда прибавляли: «Шпрехен зи дейч, Иван Андрейч?» – словом, все было очень семейственно. Многие были не без образования: председатель палаты знал наизусть «Людмилу» Жуковского, которая еще была тогда непростывшею новостию, и мастерски читал многие места, особенно: «Бор заснул, долина спит», и слово «чу!» так, что в самом деле виделось, как будто долина спит; для большего сходства он даже в это время зажмуривал глаза. Почтмейстер вдался более в философию и читал весьма прилежно, даже по ночам, Юнговы «Ночи» и «Ключ к таинствам натуры» Эккартсгаузена , из которых делал весьма длинные выписки, но какого рода они были, это никому не было известно; впрочем, он был остряк, цветист в словах и любил, как сам выражался, уснастить речь. А уснащивал он речь множеством разных частиц, как-то: «судырь ты мой, эдакой какой-нибудь, знаете, понимаете, можете себе представить, относительно так сказать, некоторым образом», и прочими, которые сыпал он мешками; уснащивал он речь тоже довольно удачно подмаргиванием, прищуриванием одного глаза, что все придавало весьма едкое выражение многим его сатирическим намекам. Прочие тоже были более или менее люди просвещенные: кто читал Карамзина, кто «Московские ведомости», кто даже и совсем ничего не читал. Кто был то, что называют тюрюк, то есть человек, которого нужно было подымать пинком на что-нибудь; кто был просто байбак, лежавший, как говорится, весь век на боку, которого даже напрасно было подымать: не встанет ни в каком случае. Насчет благовидности уже известно, все они были люди надежные, чахоточного между ними никого не было. Все были такого рода, которым жены в нежных разговорах, происходящих в уединении, давали названия: кубышки, толстунчика, пузантика, чернушки, кики, жужу и проч. Но вообще они были народ добрый, полны гостеприимства, и человек, вкусивший с ними хлеба-соли или просидевший вечер за вистом, уже становился чем-то близким, тем более Чичиков с своими обворожительными качествами и приемами, знавший в самом деле великую тайну нравиться. Они так полюбили его, что он не видел средств, как вырваться из города; только и слышал он: «Ну, недельку, еще одну недельку поживите с нами, Павел Иванович!» – словом, он был носим, как говорится, на руках. Но несравненно замечательнее было впечатление (совершенный предмет изумления!), которое произвел Чичиков на дам. Чтоб это сколько-нибудь изъяснить, следовало бы сказать многое о самих дамах, об их обществе, описать, как говорится, живыми красками их душевные качества; но для автора это очень трудно. С одной стороны, останавливает его неограниченное почтение к супругам сановников, а с другой стороны… с другой стороны – просто трудно. Дамы города N. были… нет, никаким образом не могу: чувствуется точно робость. В дамах города N. больше всего замечательно было то… Даже странно, совсем не подымается перо, точно будто свинец какой-нибудь сидит в нем. Так и быть: о характерах их, видно, нужно предоставить сказать тому, у которого поживее краски и побольше их на палитре, а нам придется разве слова два о наружности да о том, что поповерхностней. Дамы города N. были то, что называют презентабельны, и в этом отношении их можно было смело поставить в пример всем другим. Что до того, как вести себя, соблюсти тон, поддержать этикет, множество приличий самых тонких, а особенно наблюсти моду в самых последних мелочах, то в этом они опередили даже дам петербургских и московских. Одевались они с большим вкусом, разъезжали по городу в колясках, как предписывала последняя мода, сзади покачивался лакей, и ливрея в золотых позументах. Визитная карточка, будь она писана хоть на трефовой двойке или бубновом тузе, но вещь была очень священная. Из-за нее две дамы, большие приятельницы и даже родственницы, перессорились совершенно, именно за то, что одна из них как-то манкировала контрвизитом. И уж как ни старались потом мужья и родственники примирить их, но нет, оказалось, что все можно сделать на свете, одного только нельзя: примирить двух дам, поссорившихся за манкировку визита. Так обе дамы и остались во взаимном нерасположении, по выражению городского света. Насчет занятия первых мест происходило тоже множество весьма сильных сцен, внушавших мужьям иногда совершенно рыцарские, великодушные понятия о заступничестве. Дуэли, конечно, между ними не происходило, потому что все были гражданские чиновники, но зато один другому старался напакостить, где было можно, что, как известно, подчас бывает тяжелее всякой дуэли. В нравах дамы города N. были строги, исполнены благородного негодования противу всего порочного и всяких соблазнов, казнили без всякой пощады всякие слабости. Если же между ими и происходило какое-нибудь то, что называют другое-третье, то оно происходило втайне, так что не было подаваемо никакого вида, что происходило; сохранялось все достоинство, и самый муж так был приготовлен, что если и видел другое-третье или слышал о нем, то отвечал коротко и благоразумно пословицею: «Кому какое дело, что кума с кумом сидела». Еще нужно сказать, что дамы города N. отличались, подобно многим дамам петербургским, необыкновенною осторожностию и приличием в словах и выражениях. Никогда не говорили они: «я высморкалась», «я вспотела», «я плюнула», а говорили: «я облегчила себе нос», «я обошлась посредством платка». Ни в каком случае нельзя было сказать: «этот стакан или эта тарелка воняет». И даже нельзя было сказать ничего такого, что бы подало намек на это, а говорили вместо того: «этот стакан нехорошо ведет себя» или что-нибудь вроде этого. Чтоб еще более облагородить русский язык, половина почти слов была выброшена вовсе из разговора и потому весьма часто было нужно прибегать к французскому языку, зато уж там, по-французски, другое дело: там позволялись такие слова, которые были гораздо пожестче упомянутых. Итак, вот что можно сказать о дамах города, говоря поповерхностней. Но если заглянуть поглубже, то, конечно, откроется много иных вещей; но весьма опасно заглядывать поглубже в дамские сердца. Итак, ограничась поверхностью, будем продолжать. До сих пор все дамы как-то мало говорили о Чичикове, отдавая, впрочем, ему полную справедливость в приятности светского обращения; но с тех пор как пронеслись слухи об его миллионстве, отыскались и другие качества. Впрочем, дамы были вовсе не интересанки; виною всему слово «миллионщик», – не сам миллионщик, а именно одно слово; ибо в одном звуке этого слова, мимо всякого денежного мешка, заключается что-то такое, которое действует и на людей подлецов, и на людей ни се ни то, и на людей хороших, – словом, на всех действует. Миллионщик имеет ту выгоду, что может видеть подлость, совершенно бескорыстную, чистую подлость, не основанную ни на каких расчетах: многие очень хорошо знают, что ничего не получат от него и не имеют никакого права получить, но непременно хоть забегут ему вперед, хоть засмеются, хоть снимут шляпу, хоть напросятся насильно на тот обед, куда узнают, что приглашен миллионщик. Нельзя сказать, чтобы это нежное расположение к подлости было почувствовано дамами; однако же в многих гостиных стали говорить, что, конечно, Чичиков не первый красавец, но зато таков, как следует быть мужчине, что будь он немного толще или полнее, уж это было бы нехорошо. При этом было сказано как-то даже несколько обидно насчет тоненького мужчины: что он больше ничего, как что-то вроде зубочистки, а не человек. В дамских нарядах оказались многие разные прибавления. В гостином дворе сделалась толкотня, чуть не давка; образовалось даже гулянье, до такой степени наехало экипажей. Купцы изумились, увидя, как несколько кусков материй, привезенных ими с ярмарки и не сходивших с рук по причине цены, показавшейся высокою, пошли вдруг в ход и были раскуплены нарасхват. Во время обедни у одной из дам заметили внизу платья такое руло , которое растопырило его на полцеркви, так что частный пристав, находившийся тут же, дал приказание подвинуться народу подалее, то есть поближе к паперти, чтоб как-нибудь не измялся туалет ее высокоблагородия. Сам даже Чичиков не мог отчасти не заметить такого необыкновенного внимания. Один раз, возвратясь к себе домой, он нашел на столе у себя письмо; откуда и кто принес его, ничего нельзя было узнать; трактирный слуга отозвался, что принесли-де и не велели сказывать от кого. Письмо начиналось очень решительно, именно так: «Нет, я должна к тебе писать!» Потом говорено было о том, что есть тайное сочувствие между душами; эта истина скреплена была несколькими точками, занявшими почти полстроки; потом следовало несколько мыслей, весьма замечательных по своей справедливости, так что считаем почти необходимым их выписать: «Что жизнь наша? – Долина, где поселились горести. Что свет? – Толпа людей, которая не чувствует». Затем писавшая упоминала, что омочает слезами строки нежной матери, которая, протекло двадцать пять лет, как уже не существует на свете; приглашали Чичикова в пустыню, оставить навсегда город, где люди в душных оградах не пользуются воздухом; окончание письма отзывалось даже решительным отчаяньем и заключалось такими стихами:

Две горлицы покажут
Тебе мой хладный прах.
Воркуя томно, скажут,
Что она умерла во слезах.

В последней строке не было размера, но это, впрочем, ничего: письмо было написано в духе тогдашнего времени. Никакой подписи тоже не было: ни имени, ни фамилии, ни даже месяца и числа. В postscriptum было только прибавлено, что его собственное сердце должно отгадать писавшую и что на бале у губернатора, имеющем быть завтра, будет присутствовать сам оригинал.

Это очень его заинтересовало. В анониме было так много заманчивого и подстрекающего любопытство, что он перечел и в другой и в третий раз письмо и наконец сказал: «Любопытно бы, однако ж, знать, кто бы такая была писавшая!» Словом, дело, как видно, сделалось сурьезно; более часу он все думал об этом, наконец, расставив руки и наклоня голову, сказал: «А письмо очень, очень кудряво написано!» Потом, само собой разумеется, письмо было свернуто и уложено в шкатулку, в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом, семь лет сохранявшимся в том же положении и на том же месте. Немного спустя принесли к нему, точно, приглашенье на бал к губернатору, – дело весьма обыкновенное в губернских городах: где губернатор, там и бал, иначе никак не будет надлежащей любви и уважения со стороны дворянства.

Все постороннее было в ту же минуту оставлено и отстранено прочь, и все было устремлено на приготовление к балу; ибо, точно, было много побудительных и задирающих причин. Зато, может быть, от самого созданья света не было употреблено столько времени на туалет. Целый час был посвящен только на одно рассматривание лица в зеркале. Пробовалось сообщить ему множество разных выражений: то важное и степенное, то почтительное, но с некоторою улыбкою, то просто почтительное без улыбки; отпущено было в зеркало несколько поклонов в сопровождении неясных звуков, отчасти похожих на французские, хотя по-французски Чичиков не знал вовсе. Он сделал даже самому себе множество приятных сюрпризов, подмигнул бровью и губами и сделал кое-что даже языком; словом, мало ли чего не делаешь, оставшись один, чувствуя притом, что хорош, да к тому же будучи уверен, что никто не заглядывает в щелку. Наконец он слегка трепнул себя по подбородку, сказавши: «Ах ты мордашка эдакой!» – и стал одеваться. Самое довольное расположение сопровождало его во все время одевания: надевая подтяжки или повязывая галстук, он расшаркивался и кланялся с особенною ловкостию и хотя никогда не танцевал, но сделал антраша. Это антраша произвело маленькое невинное следствие: задрожал комод, и упала со стола щетка.

Появление его на бале произвело необыкновенное действие. Все, что ни было, обратилось к нему навстречу, кто с картами в руках, кто на самом интересном пункте разговора произнесши: «а нижний земский суд отвечает на это…», но что такое отвечает земский суд, уж это он бросил в сторону и спешил с приветствием к нашему герою. «Павел Иванович! Ах боже мой, Павел Иванович! Любезный Павел Иванович! Почтеннейший Павел Иванович! Душа моя, Павел Иванович! Вот вы где, Павел Иванович! Вот он, наш Павел Иванович! Позвольте прижать вас, Павел Иванович! Давайте-ка его сюда, вот я его поцелую покрепче, моего дорогого Павла Ивановича!» Чичиков разом почувствовал себя в нескольких объятиях. Не успел совершенно выкарабкаться из объятий председателя, как очутился уже в объятиях полицеймейстера; полицеймейстер сдал его инспектору врачебной управы; инспектор врачебной управы – откупщику, откупщик – архитектору… Губернатор, который в это время стоял возле дам и держал в одной руке конфектный билет, а в другой болонку, увидя его, бросил на пол и билет и болонку, – только завизжала собачонка; словом, распространил он радость и веселье необыкновенное. Не было лица, на котором бы не выразилось удовольствие или, по крайней мере, отражение всеобщего удовольствия. Так бывает на лицах чиновников во время осмотра приехавшим начальником вверенных управлению их мест: после того как уже первый страх прошел, они увидели, что многое ему нравится, и он сам изволил наконец пошутить, то есть произнести с приятною усмешкой несколько слов. Смеются вдвое в ответ на это обступившие его приближенные чиновники; смеются от души те, которые, впрочем, несколько плохо услыхали произнесенные им слова, и, наконец, стоящий далеко у дверей у самого выхода какой-нибудь полицейский, отроду не смеявшийся во всю жизнь свою и только что показавший перед тем народу кулак, и тот по неизменным законам отражения выражает на лице своем какую-то улыбку, хотя эта улыбка более похожа на то, как бы кто-нибудь собирался чихнуть после крепкого табаку. Герой наш отвечал всем и каждому и чувствовал какую-то ловкость необыкновенную: раскланивался направо и налево, по обыкновению своему несколько набок, но совершенно свободно, так что очаровал всех. Дамы тут же обступили его блистающею гирляндою и нанесли с собой целые облака всякого рода благоуханий: одна дышала розами, от другой несло весной и фиалками, третья вся насквозь была продушена резедой; Чичиков подымал только нос кверху да нюхал. В нарядах их вкусу было пропасть: муслины, атласы, кисеи были таких бледных модных цветов, каким даже и названья нельзя было прибрать (до такой степени дошла тонкость вкуса). Ленточные банты и цветочные букеты порхали там и там по платьям в самом картинном беспорядке, хотя над этим беспорядком трудилась много порядочная голова. Легкий головной убор держался только на одних ушах и, казалось, говорил: «Эй, улечу, жаль только, что не подыму с собой красавицу!» Талии были обтянуты и имели самые крепкие и приятные для глаз формы (нужно заметить, что вообще все дамы города N. были несколько полны, но шнуровались так искусно и имели такое приятное обращение, что толщины никак нельзя было приметить). Все было у них придумано и предусмотрено с необыкновенною осмотрительностию; шея, плечи были открыты именно настолько, насколько нужно, и никак не дальше; каждая обнажила свои владения до тех пор, пока чувствовала по собственному убеждению, что они способны погубить человека; остальное все было припрятано с необыкновенным вкусом: или какой-нибудь легонький галстучек из ленты, или шарф легче пирожного, известного под именем «поцелуя», эфирно обнимал шею, или выпущены были из-за плеч, из-под платья, маленькие зубчатые стенки из тонкого батиста, известные под именем «скромностей». Эти «скромности» скрывали напереди и сзади то, что уже не могло нанести гибели человеку, а между тем заставляли подозревать, что там-то именно и была самая погибель. Длинные перчатки были надеты не вплоть до рукавов, но обдуманно оставляли обнаженными возбудительные части рук повыше локтя, которые у многих дышали завидною полнотою; у иных даже лопнули лайковые перчатки, побужденные надвинуться далее, – словом, кажется, как будто на всем было написано: нет, это не губерния, это столица, это сам Париж! Только местами вдруг высовывался какой-нибудь не виданный землею чепец или даже какое-то чуть не павлиное перо в противность всем модам, по собственному вкусу. Но уж без этого нельзя, таково свойство губернского города: где-нибудь уж он непременно оборвется. Чичиков, стоя перед ними, думал: «Которая, однако же, сочинительница письма?» – и высунул было вперед нос; но по самому носу дернул его целый ряд локтей, обшлагов, рукавов, концов лент, душистых шемизеток и платьев. Галопад летел во всю пропалую: почтмейстерша, капитан-исправник, дама с голубым пером, дама с белым пером, грузинский князь Чипхайхилидзев, чиновник из Петербурга, чиновник из Москвы, француз Куку, Перхуновский, Беребендовский – все поднялось и понеслось…

– Вона! пошла писать губерния! – проговорил Чичиков, попятившись назад, и как только дамы расселись по местам, он вновь начал выглядывать: нельзя ли по выражению в лице и в глазах узнать, которая была сочинительница; но никак нельзя было узнать ни по выражению в лице, ни по выражению в глазах, которая была сочинительница. Везде было заметно такое чуть-чуть обнаруженное, такое неуловимо-тонкое, у! какое тонкое!.. «Нет, – сказал сам в себе Чичиков, – женщины, это такой предмет… – Здесь он и рукой махнул: – просто и говорить нечего! Поди-ка попробуй рассказать или передать все то, что бегает на их лицах, все те излучинки, намеки, – а вот просто ничего не передашь. Одни глаза их такое бесконечное государство, в которое заехал человек – и поминай как звали! Уж его оттуда ни крючком, ничем не вытащишь. Ну попробуй, например, рассказать один блеск их: влажный, бархатный, сахарный. Бог их знает какого нет еще! и жесткий, и мягкий, и даже совсем томный, или, как иные говорят, в неге, или без неги, но пуще, нежели в неге – так вот зацепит за сердце, да и поведет по всей душе, как будто смычком. Нет, просто не приберешь слова: галантёрная половина человеческого рода, да и ничего больше!»

Виноват! Кажется, из уст нашего героя излетело словцо, подмеченное на улице. Что ж делать? Таково на Руси положение писателя! Впрочем, если слово из улицы попало в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются над тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии; а вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу в русском вкусе. Вот каковы читатели высшего сословия, а за ними и все причитающие себя к высшему сословию! А между тем какая взыскательность! Хотят непременно, чтобы все было написано языком самым строгим, очищенным и благородным, – словом, хотят, чтобы русский язык сам собою опустился вдруг с облаков, обработанный как следует, и сел бы им прямо на язык, а им бы больше ничего, как только разинуть рты да выставить его. Конечно, мудрена женская половина человеческого рода; но почтенные читатели, надо признаться, бывают еще мудренее.

А Чичиков приходил между тем в совершенное недоумение решить, которая из дам была сочинительница письма. Попробовавши устремить внимательнее взор, он увидел, что с дамской стороны тоже выражалось что-то такое, ниспосылающее вместе и надежду, и сладкие муки в сердце бедного смертного, что он наконец сказал: «Нет, никак нельзя угадать!» Это, однако же, никак не уменьшило веселого расположения духа, в котором он находился. Он непринужденно и ловко разменялся с некоторыми из дам приятными словами, подходил к той и другой дробным, мелким шагом, или, как говорят, семенил ножками, как обыкновенно делают маленькие старички щеголи на высоких каблуках, называемые мышиными жеребчиками, забегающие весьма проворно около дам. Посеменивши с довольно ловкими поворотами направо и налево, он подшаркнул тут же ножкой в виде коротенького хвостика или наподобие запятой. Дамы были очень довольны и не только отыскали в нем кучу приятностей и любезностей, но даже стали находить величественное выражение в лице, что-то даже марсовское и военное, что, как известно, очень нравится женщинам. Даже из-за него уже начинали несколько ссориться: заметивши, что он становился обыкновенно около дверей, некоторые наперерыв спешили занять стул поближе к дверям, и когда одной посчастливилось сделать это прежде, то едва не произошла пренеприятная история, и многим, желавшим себе сделать то же, показалась уже чересчур отвратительною подобная наглость.

Чичиков так занялся разговорами с дамами, или, лучше, дамы так заняли и закружили его своими разговорами, подсыпая кучу самых замысловатых и тонких аллегорий, которые все нужно было разгадывать, отчего даже выступил у него на лбу пот, – что он позабыл исполнить долг приличия и подойти прежде всего к хозяйке. Вспомнил он об этом уже тогда, когда услышал голос самой губернаторши, стоявшей перед ним уже несколько минут. Губернаторша произнесла несколько ласковым и лукавым голосом с приятным потряхиванием головы: «А, Павел Иванович, так вот как вы!..» В точности не могу передать слов губернаторши, но было сказано что-то исполненное большой любезности, в том духе, в котором изъясняются дамы и кавалеры в повестях наших светских писателей, охотников описывать гостиные и похвалиться знанием высшего тона, в духе того, что «неужели овладели так вашим сердцем, что в нем нет более ни места, ни самого тесного уголка для безжалостно позабытых вами». Герой наш поворотился в ту ж минуту к губернаторше и уже готов был отпустить ей ответ, вероятно ничем не хуже тех, какие отпускают в модных повестях Звонские, Линские, Лидины, Гремины и всякие ловкие военные люди, как, невзначай поднявши глаза, остановился вдруг, будто оглушенный ударом.

Перед ним стояла не одна губернаторша: она держала под руку молоденькую шестнадцатилетнюю девушку, свеженькую блондинку с тоненькими и стройными чертами лица, с остреньким подбородком, с очаровательно круглившимся овалом лица, какое художник взял бы в образец для Мадонны и какое только редким случаем попадается на Руси, где любит все оказаться в широком размере, всё что ни есть: и горы и леса и степи, и лица и губы и ноги; ту самую блондинку, которую он встретил на дороге, ехавши от Ноздрева, когда, по глупости кучеров или лошадей, их экипажи так странно столкнулись, перепутавшись упряжью, и дядя Митяй с дядею Миняем взялись распутывать дело. Чичиков так смешался, что не мог произнести ни одного толкового слова, и пробормотал черт знает что такое, чего бы уж никак не сказал ни Гремин, ни Звонский, ни Лидин.

– Вы не знаете еще моей дочери? – сказала губернаторша, – институтка, только что выпущена.

Он отвечал, что уже имел счастие нечаянным образом познакомиться; попробовал еще кое-что прибавить, но кое-что совсем не вышло. Губернаторша, сказав два-три слова, наконец отошла с дочерью в другой конец залы к другим гостям, а Чичиков все еще стоял неподвижно на одном и том же месте, как человек, который весело вышел на улицу, с тем чтобы прогуляться, с глазами, расположенными глядеть на все, и вдруг неподвижно остановился, вспомнив, что он позабыл что-то и уж тогда глупее ничего не может быть такого человека: вмиг беззаботное выражение слетает с лица его; он силится припомнить, что позабыл он, – не платок ли? но платок в кармане; не деньги ли? но деньги тоже в кармане, все, кажется, при нем, а между тем какой-то неведомый дух шепчет ему в уши, что он позабыл что-то. И вот уже глядит он растерянно и смутно на движущуюся толпу перед ним, на летающие экипажи, на кивера и ружья проходящего полка, на вывеску – и ничего хорошо не видит. Так и Чичиков вдруг сделался чуждым всему, что ни происходило вокруг него. В это время из дамских благовонных уст к нему устремилось множество намеков и вопросов, проникнутых насквозь тонкостию и любезностию. «Позволено ли нам, бедным жителям земли, быть так дерзкими, чтобы спросить вас, о чем мечтаете?» – «Где находятся те счастливые места, в которых порхает мысль ваша?» – «Можно ли знать имя той, которая погрузила вас в эту сладкую долину задумчивости?» Но он отвечал на все решительным невниманием, и приятные фразы канули, как в воду. Он даже до того был неучтив, что скоро ушел от них в другую сторону, желая повысмотреть, куда ушла губернаторша с своей дочкой. Но дамы, кажется, не хотели оставить его так скоро; каждая внутренне решилась употребить всевозможные орудия, столь опасные для сердец наших, и пустить в ход все, что было лучшего. Нужно заметить, что у некоторых дам, – я говорю у некоторых, это не то, что у всех, – есть маленькая слабость: если они заметят у себя что-нибудь особенно хорошее, лоб ли, рот ли, руки ли, то уже думают, что лучшая часть лица их так первая и бросится всем в глаза и все вдруг заговорят в один голос: «Посмотрите, посмотрите, какой у ней прекрасный греческий нос!» или: «Какой правильный, очаровательный лоб!» У которой же хороши плечи, та уверена заранее, что все молодые люди будут совершенно восхищены и то и дело станут повторять в то время, когда она будет проходить мимо: «Ах, какие чудесные у этой плечи», – а на лицо, волосы, нос, лоб даже не взглянут, если же и взглянут, то как на что-то постороннее. Таким образом думают иные дамы. Каждая дама дала себе внутренний обет быть как можно очаровательней в танцах и показать во всем блеске превосходство того, что у нее было самого превосходного. Почтмейстерша, вальсируя, с такой томностию опустила набок голову, что слышалось в самом деле что-то неземное. Одна очень любезная дама, – которая приехала вовсе не с тем чтобы танцевать, по причине приключившегося, как сама выразилась, небольшого инкомодите в виде горошинки на правой ноге, вследствие чего должна была даже надеть плисовые сапоги, – не вытерпела, однако же, и сделала несколько кругов в плисовых сапогах, для того именно, чтобы почтмейстерша не забрала в самом деле слишком много себе в голову.

Но все это никак не производило предполагаемого действия на Чичикова. Он даже не смотрел на круги, производимые дамами, но беспрестанно подымался на цыпочки выглядывать поверх голов, куда бы могла забраться занимательная блондинка; приседал и вниз тоже, высматривая промеж плечей и спин, наконец доискался и увидел ее, сидящую вместе с матерью, над которою величаво колебалась какая-то восточная чалма с пером. Казалось, как будто он хотел взять их приступом; весеннее ли расположение подействовало на него, или толкал его кто сзади, только он протеснялся решительно вперед, несмотря ни на что; откупщик получил от него такой толчок, что пошатнулся и чуть-чуть удержался на одной ноге, не то бы, конечно, повалил за собою целый ряд; почтмейстер тоже отступился и посмотрел на него с изумлением, смешанным с довольно тонкой иронией, но он на них не поглядел; он видел только вдали блондинку, надевавшую длинную перчатку и, без сомнения, сгоравшую желанием пуститься летать по паркету. А уж там в стороне четыре пары откалывали мазурку; каблуки ломали пол, и армейский штабс-капитан работал и душою и телом, и руками и ногами, отвертывая такие па, какие и во сне никому не случалось отвертывать. Чичиков прошмыгнул мимо мазурки почти по самым каблукам и прямо к тому месту, где сидела губернаторша с дочкой. Однако ж он подступил к ним очень робко, не семенил так бойко и франтовски ногами, даже несколько замялся, и во всех движениях оказалась какая-то неловкость.

Нельзя сказать наверно, точно ли пробудилось в нашем герое чувство любви, – даже сомнительно, чтобы господа такого рода, то есть не так чтобы толстые, однако ж и не то чтобы тонкие, способны были к любви; но при всем том здесь было что-то такое странное, что-то в таком роде, чего он сам не мог себе объяснить: ему показалось, как сам он потом сознавался, что весь бал, со всем своим говором и шумом, стал на несколько минут как будто где-то вдали; скрыпки и трубы нарезывали где-то за горами, и все подернулось туманом, похожим на небрежно замалеванное поле на картине. И из этого мглистого, кое-как набросанного поля выходили ясно и оконченно только одни тонкие черты увлекательной блондинки: ее овально-круглившееся личико, ее тоненький, тоненький стан, какой бывает у институтки в первые месяцы после выпуска, ее белое, почти простое платьице, легко и ловко обхватившее во всех местах молоденькие стройные члены, которые означались в каких-то чистых линиях. Казалось, она вся походила на какую-то игрушку, отчетливо выточенную из слоновой кости; она только одна белела и выходила прозрачною и светлою из мутной и непрозрачной толпы.

Видно, так уж бывает на свете; видно, и Чичиковы на несколько минут в жизни обращаются в поэтов; но слово «поэт» будет уже слишком. По крайней мере, он почувствовал себя совершенно чем-то вроде молодого человека, чуть-чуть не гусаром. Увидевши возле них пустой стул, он тотчас его занял. Разговор сначала не клеился, но после дело пошло, и он начал даже получать форс, но… здесь, к величайшему прискорбию, надобно заметить, что люди степенные и занимающие важные должности как-то немного тяжеловаты в разговорах с дамами; на это мастера господа поручики и никак не далее капитанских чинов. Как они делают, бог их ведает: кажется, и не очень мудреные вещи говорят, а девица то и дело качается на стуле от смеха; статский же советник бог знает что расскажет: или поведет речь о том, что Россия очень пространное государство, или отпустит комплимент, который, конечно, выдуман не без остроумия, но от него ужасно пахнет книгою; если же скажет что-нибудь смешное, то сам несравненно больше смеется, чем та, которая его слушает. Здесь это замечено для того, чтобы читатели видели, почему блондинка стала зевать во время рассказов нашего героя. Герой, однако же, совсем этого не замечал, рассказывая множество приятных вещей, которые уже случалось ему произносить в подобных случаях в разных местах: именно в Симбирской губернии у Софрона Ивановича Беспечного, где были тогда дочь его Аделаида Софроновна с тремя золовками: Марьей Гавриловной, Александрой Гавриловной и Адельгейдой Гавриловной; у Федора Федоровича Перекроева в Рязанской губернии; у Фрола Васильевича Победоносного в Пензенской губернии и у брата его Петра Васильевича, где были свояченица его Катерина Михайловна и внучатные сестры ее Роза Федоровна и Эмилия Федоровна; в Вятской губернии у Петра Варсонофьевича, где была сестра невестки его Пелагея Егоровна с племянницей Софьей Ростиславной и двумя сводными сестрами – Софией Александровной и Маклатурой Александровной.

Всем дамам совершенно не понравилось такое обхождение Чичикова. Одна из них нарочно прошла мимо его, чтобы дать ему это заметить, и даже задела блондинку довольно небрежно толстым руло своего платья, а шарфом, который порхал вокруг плеч ее, распорядилась так, что он махнул концом своим ее по самому лицу; в то же самое время позади его из одних дамских уст изнеслось вместе с запахом фиалок довольно колкое и язвительное замечание. Но, или он не услышал в самом деле, или прикинулся, что не услышал, только это было нехорошо, ибо мнением дам нужно дорожить: в этом он и раскаялся, но уже после, стало быть поздно.

Негодование, во всех отношениях справедливое, изобразилось во многих лицах. Как ни велик был в обществе вес Чичикова, хотя он и миллионщик, и в лице его выражалось величие и даже что-то марсовское и военное, но есть вещи, которых дамы не простят никому, будь он кто бы ни было, и тогда прямо пиши пропало! Есть случаи, где женщина, как ни слаба и бессильна характером в сравнении с мужчиною, но становится вдруг тверже не только мужчины, но и всего что ни есть на свете. Пренебрежение, оказанное Чичиковым, почти неумышленное, восстановило между дамами даже согласие, бывшее было на краю погибели по случаю завладения стулом. В произнесенных им невзначай каких-то сухих и обыкновенных словах нашли колкие намеки. В довершение бед какой-то из молодых людей сочинил тут же сатирические стихи на танцевавшее общество, без чего, как известно, никогда почти не обходится на губернских балах. Эти стихи были приписаны тут же Чичикову. Негодованье росло, и дамы стали говорить о нем в разных углах самым неблагоприятным образом; а бедная институтка была уничтожена совершенно, и приговор ее уже был подписан.

А между тем герою нашему готовилась пренеприятнейшая неожиданность: в то время, когда блондинка зевала, а он рассказывал ей кое-какие в разные времена случившиеся историйки, и даже коснулся было греческого философа Диогена, показался из последней комнаты Ноздрев. Из буфета ли он вырвался или из небольшой зеленой гостиной, где производилась игра посильнее, чем в обыкновенный вист, своей ли волею или вытолкали его, только он явился веселый, радостный, ухвативши под руку прокурора, которого, вероятно, уже таскал несколько времени, потому что бедный прокурор поворачивал на все стороны свои густые брови, как бы придумывая средство выбраться из этого дружеского подручного путешествия. В самом деле, оно было невыносимо. Ноздрев, захлебнув куражу в двух чашках чаю, конечно не без рома, врал немилосердно. Завидев еще издали его, Чичиков решился даже на пожертвование, то есть оставить свое завидное место и сколько можно поспешнее удалиться: ничего хорошего не предвещала ему эта встреча. Но, как на беду, в это время подвернулся губернатор, изъявивший необыкновенную радость, что нашел Павла Ивановича, и остановил его, прося быть судиею в споре его с двумя дамами насчет того, продолжительна ли женская любовь или нет; а между тем Ноздрев уже увидал его и шел прямо навстречу.

– А, херсонский помещик, херсонский помещик! – кричал он, подходя и заливаясь смехом, от которого дрожали его свежие, румяные, как весенняя роза, щеки. – Что? много наторговал мертвых? Ведь вы не знаете, ваше превосходительство, – горланил он тут же, обратившись к губернатору, – он торгует мертвыми душами! Ей-богу! Послушай, Чичиков! ведь ты, – я тебе говорю по дружбе, вот мы все здесь твои друзья, вот и его превосходительство здесь, – я бы тебя повесил, ей-богу, повесил!

Чичиков просто не знал, где сидел.

– Поверите ли, ваше превосходительство, – продолжал Ноздрев, – как сказал он мне: «Продай мертвых душ», – я так и лопнул со смеха. Приезжаю сюда, мне говорят, что накупил на три миллиона крестьян на вывод: каких на вывод! да он торговал у меня мертвых. Послушай, Чичиков, да ты скотина, ей-богу, скотина, вот и его превосходительство здесь, не правда ли, прокурор?

Но прокурор, и Чичиков, и сам губернатор пришли в такое замешательство, что не нашлись совершенно, что отвечать, а между тем Ноздрев, нимало не обращая внимания, нес полутрезвую речь:

– Уж ты, брат, ты, ты… я не отойду от тебя, пока не узнаю, зачем ты покупал мертвые души. Послушай, Чичиков, ведь тебе, право, стыдно, у тебя, ты сам знаешь, нет лучшего друга, как я. Вот и его превосходительство здесь, не правда ли, прокурор? Вы не поверите, ваше превосходительство, как мы друг к другу привязаны, то есть, просто если бы вы сказали, вот, я тут стою, а вы бы сказали: «Ноздрев! скажи по совести, кто тебе дороже, отец родной или Чичиков?» – скажу: «Чичиков», ей-богу… Позволь, душа, я тебе влеплю один безе . Уж вы позвольте, ваше превосходительство, поцеловать мне его. Да, Чичиков, уж ты не противься, одну безешку позволь напечатлеть тебе в белоснежную щеку твою!

Ноздрев был так оттолкнут с своими безе, что чуть не полетел на землю: от него все отступились и не слушали больше; но все же слова его о покупке мертвых душ были произнесены во всю глотку и сопровождены таким громким смехом, что привлекли внимание даже тех, которые находились в самых дальних углах комнаты. Эта новость так показалась странною, что все остановились с каким-то деревянным, глупо-вопросительным выражением. Чичиков заметил, что многие дамы перемигнулись между собою с какою-то злобною, едкою усмешкою и в выражении некоторых лиц показалось что-то такое двусмысленное, которое еще более увеличило это смущение. Что Ноздрев лгун отъявленный, это было известно всем, и вовсе не было в диковинку слышать от него решительную бессмыслицу; но смертный, право, трудно даже понять, как устроен этот смертный: как бы ни была пошла новость, но лишь бы она была новость, он непременно сообщит ее другому смертному, хотя бы именно для того только, чтобы сказать: «Посмотрите, какую ложь распустили!» – а другой смертный с удовольствием преклонит ухо, хотя после скажет сам: «Да это совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания!» – и вслед за тем сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: «Какая пошлая ложь!» И это непременно обойдет весь город, и все смертные, сколько их ни есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что это не стоит внимания и не достойно, чтобы о нем говорить.

Это вздорное, по-видимому, происшествие заметно расстроило нашего героя. Как ни глупы слова дурака, а иногда бывают они достаточны, чтобы смутить умного человека. Он стал чувствовать себя неловко, неладно: точь-в-точь как будто прекрасно вычищенным сапогом вступил вдруг в грязную, вонючую лужу; словом, нехорошо, совсем нехорошо! Он пробовал об этом не думать, старался рассеяться, развлечься, присел в вист, но все пошло как кривое колесо: два раза сходил он в чужую масть и, позабыв, что по третьей не бьют, размахнулся со всей руки и хватил сдуру свою же. Председатель никак не мог понять, как Павел Иванович, так хорошо и, можно сказать, тонко разумевший игру, мог сделать подобные ошибки и подвел даже под обух его пикового короля, на которого он, по собственному выражению, надеялся, как на Бога. Конечно, почтмейстер и председатель и даже сам полицеймейстер, как водится, подшучивали над нашим героем, что уж не влюблен ли он и что мы знаем, дескать, что у Павла Ивановича сердечишко прихрамывает, знаем, кем и подстрелено; но все это никак его не утешало, как он ни пробовал усмехаться и отшучиваться. За ужином тоже он никак не был в состоянии развернуться, несмотря на то что общество за столом было приятное и что Ноздрева давно уже вывели; ибо сами даже дамы наконец заметили, что поведение его чересчур становилось скандалезно. Посреди котильона он сел на пол и стал хватать за полы танцующих, что было уже ни на что не похоже, по выражению дам. Ужин был очень весел, все лица, мелькавшие перед тройными подсвечниками, цветами, конфектами и бутылками, были озарены самым непринужденным довольством. Офицеры, дамы, фраки – все сделалось любезно, даже до приторности. Мужчины вскакивали со стульев и бежали отнимать у слуг блюда, чтобы с необыкновенною ловкостию предложить их дамам. Один полковник подал даме тарелку с соусом на конце обнаженной шпаги. Мужчины почтенных лет, между которыми сидел Чичиков, спорили громко, заедая дельное слово рыбой или говядиной, обмакнутой нещадным образом в горчицу, и спорили о тех предметах, в которых он даже всегда принимал участие; но он был похож на какого-то человека, уставшего или разбитого дальней дорогой, которому ничто не лезет на ум и который не в силах войти ни во что. Даже не дождался он окончания ужина и уехал к себе несравненно ранее, чем имел обыкновение уезжать.

Там, в этой комнатке, так знакомой читателю, с дверью, заставленной комодом, и выглядывавшими иногда из углов тараканами, положение мыслей и духа его было так же неспокойно, как неспокойны те кресла, в которых он сидел. Неприятно, смутно было у него на сердце, какая-то тягостная пустота оставалась там. «Чтоб вас черт побрал всех, кто выдумал эти балы! – говорил он в сердцах. – Ну, чему сдуру обрадовались? В губернии неурожаи, дороговизна, так вот они за балы! Эк штука: разрядились в бабьи тряпки! Невидаль, что иная навертела на себя тысячу рублей! А ведь на счет же крестьянских оброков или, что еще хуже, на счет совести нашего брата. Ведь известно, зачем берешь взятку и покривишь душой: для того чтобы жене достать на шаль или на разные роброны, провал их возьми, как их называют. А из чего? чтобы не сказала какая-нибудь подстёга Сидоровна, что на почтмейстерше лучше было платье, да из-за нее бух тысячу рублей. Кричат: «Бал, бал, веселость!» – просто дрянь бал, не в русском духе, не в русской натуре; черт знает что такое: взрослый, совершеннолетний вдруг выскочит весь в черном, общипанный, обтянутый, как чертик, и давай месить ногами. Иной даже, стоя в паре, переговаривает с другим об важном деле, а ногами в то же время, как козленок, вензеля направо и налево… Всё из обезьянства, всё из обезьянства! Что француз в сорок лет такой же ребенок, каким был и в пятнадцать, так вот давай же и мы! Нет, право… после всякого бала точно как будто какой грех сделал; и вспомнить даже о нем не хочется. В голове просто ничего, как после разговора с светским человеком: всего он наговорит, всего слегка коснется, все скажет, что понадергал из книжек, пестро, красно, а в голове хоть бы что-нибудь из того вынес, и видишь потом, как даже разговор с простым купцом, знающим одно свое дело, но знающим его твердо и опытно, лучше всех этих побрякушек. Ну что из него выжмешь, из этого бала? Ну если бы, положим, какой-нибудь писатель вздумал описывать всю эту сцену так, как она есть? Ну и в книге, и там была бы она так же бестолкова, как в натуре. Что она такое: нравственная ли, безнравственная ли? просто черт знает что такое! Плюнешь, да и книгу потом закроешь». Так отзывался неблагоприятно Чичиков о балах вообще; но, кажется, сюда вмешалась другая причина негодованья. Главная досада была не на бал, а на то, что случилось ему оборваться, что он вдруг показался пред всеми бог знает в каком виде, что сыграл какую-то странную, двусмысленную роль. Конечно, взглянувши оком благоразумного человека, он видел, что все это вздор, что глупое слово ничего не значит, особливо теперь, когда главное дело уже обделано как следует. Но странен человек: его огорчало сильно нерасположенье тех самых, которых он не уважал и насчет которых отзывался резко, понося их суетность и наряды. Это тем более было ему досадно, что, разобравши дело ясно, он видел, как причиной этого был отчасти сам. На себя, однако же, он не рассердился, и в том, конечно, был прав. Все мы имеем маленькую слабость немножко пощадить себя, а постараемся лучше приискать какого-нибудь ближнего, на ком бы выместить свою досаду, например, на слуге, на чиновнике, нам подведомственном, который в пору подвернулся, на жене или, наконец, на стуле, который швырнется черт знает куда, к самым дверям, так что отлетит от него ручка и спинка: пусть, мол, его знает, что такое гнев. Так и Чичиков скоро нашел ближнего, который потащил на плечах своих все, что только могла внушить ему досада. Ближний этот был Ноздрев, и нечего сказать, он был так отделан со всех боков и сторон, как разве только какой-нибудь плут староста или ямщик бывает отделан каким-нибудь езжалым, опытным капитаном, а иногда и генералом, который сверх многих выражений, сделавшихся классическими, прибавляет еще много неизвестных, которых изобретение принадлежит ему собственно. Вся родословная Ноздрева была разобрана, и многие из членов его фамилии в восходящей линии сильно потерпели.

Но в продолжение того, как он сидел в жестких своих креслах, тревожимый мыслями и бессонницей, угощая усердно Ноздрева и всю родню его, и перед ним теплилась сальная свечка, которой светильня давно уже накрылась нагоревшею черною шапкою, ежеминутно грозя погаснуть, и глядела ему в окна слепая, темная ночь, готовая посинеть от приближавшегося рассвета, и пересвистывались вдали отдаленные петухи, и в совершенно заснувшем городе, может быть, плелась где-нибудь фризовая шинель, горемыка неизвестно какого класса и чина, знающая одну только (увы!) слишком протертую русским забубенным народом дорогу, – в это время на другом конце города происходило событие, которое готовилось увеличить неприятность положения нашего героя. Именно, в отдаленных улицах и закоулках города дребезжал весьма странный экипаж, наводивший недоумение насчет своего названия. Он не был похож ни на тарантас, ни на коляску, ни на бричку, а был скорее похож на толстощекий выпуклый арбуз, поставленный на колеса. Щеки этого арбуза, то есть дверцы, носившие следы желтой краски, затворялись очень плохо по причине плохого состояния ручек и замков, кое-как связанных веревками. Арбуз был наполнен ситцевыми подушками в виде кисетов, валиков и просто подушек, напичкан мешками с хлебами, калачами, кокурками , скородумками и кренделями из заварного теста. Пирог-курник и пирог-рассольник выглядывали даже наверх. Запятки были заняты лицом лакейского происхождения, в куртке из домашней пеструшки, с небритой бородою, подернутою легкой проседью, – лицо, известное под именем «малого». Шум и визг от железных скобок и ржавых винтов разбудили на другом конце города будочника, который, подняв свою алебарду, закричал спросонья что стало мочи: «Кто идет?» – но, увидев, что никто не шел, а слышалось только вдали дребезжанье, поймал у себя на воротнике какого-то зверя и, подошед к фонарю, казнил его тут же у себя на ногте. После чего, отставивши алебарду, опять заснул по уставам своего рыцарства. Лошади то и дело падали на передние коленки, потому что не были подкованы, и притом, как видно, покойная городская мостовая была им мало знакома. Колымага, сделавши несколько поворотов из улицы в улицу, наконец поворотила в темный переулок мимо небольшой приходской церкви Николы на Недотычках и остановилась пред воротами дома протопопши. Из брички вылезла девка, с платком на голове, в телогрейке, и хватила обоими кулаками в ворота так сильно, хоть бы и мужчине (малый в куртке из пеструшки был уже потом стащен за ноги, ибо спал мертвецки). Собаки залаяли, и ворота, разинувшись наконец, проглотили, хотя и с большим трудом, это неуклюжее дорожное произведение. Экипаж въехал в тесный двор, заваленный дровами, курятниками и всякими клетухами; из экипажа вылезла барыня: эта барыня была помещица, коллежская секретарша Коробочка. Старушка вскоре после отъезда нашего героя в такое пришла беспокойство насчет могущего произойти со стороны его обмана, что, не поспавши три ночи сряду, решилась ехать в город, несмотря на то что лошади не были подкованы, и там узнать наверно, почем ходят мертвые души и уж не промахнулась ли она, боже сохрани, продав их, может быть, втридешева. Какое произвело следствие это прибытие, читатель может узнать из одного разговора, который произошел между одними двумя дамами. Разговор сей… но пусть лучше сей разговор будет в следующей главе.

Педагогика